Если бы в своем народе нашел он богатую и плодотворную историю, живые предания, глубоко вкоренившиеся учреждения, разве он решился бы передвинуть этот народ в мир для него новый? Если бы он имел дело с народностью сильно обрисованной, резко определившейся, разве инстинкт его творческого духа не направил бы его к тому, чтобы в самой этой народности искать средств для обновления своей родины? И разве сама она допустила бы отнять у ней ее прошедшее, придать ей, так сказать, прошедшее Европы? Но Петр Великий под своею сильною рукою нашел белую бумагу и начертал на ней слова: "Европа" и "Запад"; с той поры мы стали принадлежать Европе и Западу. Да, бесспорно, каков бы ни был гений этого человека и какова бы ни была гигантская энергия его воли, его дело было возможным только в таком народе, у которого [не было] выработанного исторического направления, строго определяющего дальнейший путь его,-- в народе, предания которого не имели силы создать ему будущности, воспоминания которого могли быть безнаказанно изглажены смелым законодателем. Мы были так покорны голосу государя, призывавшего нас к новой жизни, потому, что в нашем прежнем существовании не имели ничего такого, чем бы могли оправдать сопротивление. Самая глубокая черта нашей исторической физиономии -- отсутствие самобытности в развитии нашего общества. Всмотритесь, и вы увидите, что каждый важный факт в нашей истории -- факт, наложенный на нас, каждая новая идея -- почти всегда идея, внесенная к нам. Но в таком воззрении на нас нет ничего щекотливого для национального чувства. Если этот взгляд верен, с ним следует согласиться, и только. Есть великие народы, как есть великие исторические личности, которых нельзя объяснить нормальными законами нашего разума, но которые, однакоже, созданы таинством верховной логики провидения. Таковы мы, но, повторяю, до национальной чести это вовсе не касается.

История народа не только ряд фактов, следующих друг за другом, но и ряд идей, вытекающих одна из другой. Факт должен выражаться идеею -- идея, принцип должны проходить через события и стремиться к осуществлению. Тогда факт не пропадет: он озарил умы, он остался запечатленным в сердцах, и никакая власть в мире не может изгнать его из них. Эту историю создает не историк, а сила вещей. Историк, являясь, находит ее уже готовою и рассказывает ее; но появись он или нет, она все равно существует, и каждый член исторической семьи, как бы темен и ничтожен он ни был, носит ее в глубине своего существа. Вот этой-то истории у нас нет. Надобно нам приучиться обходиться без нее, а не побивать каменьями людей, которые первые заметили это.

Наши фанатические славянофилы, в своих роскопках, могут от времени до времени выкапывать любопытные предметы для наших музеев, для наших библиотек, но, кажется, дозволительно сомневаться, чтобы они когда-нибудь успели извлечь из нашей исторической почвы, чем бы наполнить пустоту наших душ, остановить шаткость наших умов. Посмотрите на Европу средних веков: нет события, которое не было бы, так сказать, абсолютно необходимым, которое не оставило бы глубоких следов в сердце человечества. Отчего ж это? Оттого, что в основе каждого события вы находите идею; потому, что история средних веков -- история мысли новых времен, стремящаяся воплотиться в искусстве, в науке, в жизни человека, в обществе. Зато сколько следов эта история отпечатлела в умах, как она распахала почву, на которой действует дух человека! Я знаю, что не всякая история имеет такой строго логический ход, как история этой изумительной эпохи, в которой выработалось христианское общество под владычеством верховного принципа; но таков истинный характер развития отдельных народов или целой семьи народов, и нации, лишенные такого прошедшего, должны, принимая свою судьбу, искать не в своей истории, не в своей памяти, а в других источниках элементов своего дальнейшего прогресса. О жизни народов можно сказать то же, что о жизни индивидуумов. Все люди жили, но только человек гениальный или человек, поставленный в известные особенные условия, имеет настоящую историю. Если, например, народ по стечению обстоятельств, не им созданных, вследствие географического положения, не им избранного, расселится по стране громадного размера, не сознавая сам что делает, и если вдруг он увидит себя могущественным народом, это, конечно, будет удивительным феноменом, и дивиться ему можно сколько угодно, но что же может сказать о нем история? В сущности это просто факт чисто материальный, факт, так сказать, географический, факт бесспорно огромных пропорций,-- но и только. История его примет, занесет в свои летописи, потом закроет их для него, и все будет кончено. Истинная история этого народа начнется только с того дня, когда он проникнется вверенной ему идеей, той идеей, к осуществлению которой он призван, и когда он станет осуществлять ее с тем скрытым, но упорным инстинктом, который приводит народы к исполнению их судеб. Вот минута, которую я призываю для моей родины всеми силами моего сердца, вот труд, за которым я хотел бы видеть вас, мои любезные друзья и сограждане, живущие в век высокого просвещения и так хорошо доказавшие мне, как жарко пламенеете вы святою любовью к отечеству.

Мир всегда был разделен на две части, на Восток и Запад. Это не одно только географическое деление, это также порядок вещей, вытекающий из самой природы разумного существа; это два принципа, соответствующие двум динамическим силам природы, две идеи, обнимающие всю экономию человеческого рода. Человеческий дух организовался на Востоке, сосредоточиваясь, самоуглубляясь и замыкаясь в себе; расширяясь на внешний мир во всех направлениях, борясь со всеми препятствиями, развился он на Западе. Общество естественно сформировалось по этим коренным данным. На Востоке мысль, ушедшая в самое себя, ищущая безопасности в бездействии, скрывшаяся в пустыне, оставила гражданскую власть обладательницей всех земных благ; на Западе мысль, раскидываясь повсюду, обнимая все нужды человека, стремясь ко всем благам, основала власть на принципе права. Но в той и другой сфере жизнь была сильна и плодотворна; в той и другой человеческий ум был обилен высокими вдохновениями, глубокими мыслями, возвышенными созданиями. Первым явился Восток и пролил на землю потоки света из лона своего одинокого мышления; потом явился Запад с своей неутомимою деятельностью, своим живым словом, своим всемогущим анализом овладел его трудами, закончил начатое Востоком и охватил его, наконец, своими широкими объятиями. Но на Востоке умы покорны: коленопреклонясь перед авторитетом времен, истощились соблюдением безусловной покорности чтимому принципу и, наконец, заснули, скованные своим неподвижным синтезом, не подозревая новых судеб, которые для них готовились; а на Западе между тем они продолжали итти, гордые и свободные, преклоняясь только перед авторитетами разума и неба, останавливаясь только перед неизвестным и вечно устремляя взоры на безграничную будущность. Они и теперь продолжают итти, как вы знаете, и вы знаете также, что с Петра Великого и мы думали, что идем вместе с ними.

Но вот является новая школа. Ей не нужен Запад, она хочет разрушить дело Петра Великого, хочет повернуть назад, в пустыню. Забывая, чем обязаны мы Западу, неблагодарная к великому человеку, нас цивилизовавшему, к Европе, нас образовавшей, она отрекается и от Европы, и от великого человека: и в своей торопливой пылкости этот новорожденный патриотизм уже провозглашает нас любимыми сынами Востока. "Что за надобность, говорит он, была нам ходить за просвещением к западным народам? Разве посреди самих нас не было зачатков общественного порядка, бесконечно лучшего, чем европейский? Почему не выжидали действия времени? Предоставленные самим себе, нашему светлому разуму, плодотворному началу, скрывающемуся в недрах нашей мощной натуры и особенно в нашей святой религии, мы скоро опередили бы все эти народы, преданные заблуждению и лжи. Да и чему же нам было завидовать на Западе? Его религиозным борьбам, его папе, его рыцарству, его инквизиции? Да, прекрасные вещи! Разве Запад отчизна науки и всех глубоких идей? Известно, что их родина на Востоке. Удалимся же па этот Восток, к которому мы во всем близки, от которого мы заняли наши верования, наши законы, наши добродетели,-- все, что нас сделало могущественнейшим народом земли. Старый Восток умирает. Разве не мы его естественные наследники? У нас увековечатся его дивные предания, осуществятся все великие и таинственные истины, хранение которых ему было искони вверено". Теперь вы понимаете, откуда собралась гроза, меня поразившая, и вы видите, что среди нас совершается в национальной мысли истинная революция, страстная реакция против просвещения, против идей Запада, против этого просвещения, этих идей, которые сделали нас тем, что мы есть теперь, плод которых даже эта реакция, это движение, влекущее нас теперь против них. Но на этот раз движение идет не сверху. Говорят, напротив, что никогда в высших сферах общества память нашего царственного преобразователя не была столь чтима, как теперь. Итак, вся инициатива принадлежит самой нации. Куда нас приведет это первое проявление эманципированного разума нации, бог знает, но нельзя, серьезно любя свое отечество, не быть болезненно пораженну этим отступничеством наших передовых умов от идей, создавших нашу славу, наше величие; и мне кажется обязанностью доброго гражданина разъяснить по своему крайнему разумению этот странный феномен.

Мы находимся на Востоке Европы -- это бесспорно; но все-таки мы никогда не составляли части Востока. У Востока есть своя история, не имеющая ничего общего с историей нашей страны. Он заключает в себе, как мы видели, плодотворную идею, которая в свое время произвела великое развитие ума, которая исполнила свое назначение с дивным могуществом, но которой уже не суждено снова являться на сцене мира. Эта идея ставит духовное начало на вершине общества; она покорила все власти одному закону -- верховному, ненарушимому закону времен; она глубоко постигла нравственную иерархию; и хотя стеснила жизнь слишком тесными пределами, но зато сохранила ее от всякого внешнего влияния и запечатлела чудной глубиной. Ничего подобного нет у нас. Духовный принцип, всегда подчиненный у нас светскому принципу, никогда не стоял во главе общества; закон времен, предание никогда не имело у пас исключительного владычества; жизнь никогда не была у нас построена неизменяемым образом; наконец, нравственной иерархии мы никогда не знали. Мы просто народ северной страны; по нашим идеям мы так же далеки, как и по климату от ароматной долины Кашмира и священных берегов Ганга. Правда, некоторые из наших провинций соседи с восточными государствами, но наши центры не там, наша жизнь не там и никогда там не будет, пока планетный переворот не изменит земную ось или новый потоп не занесет южных организмов во льды полюса.

Дело в том, что мы никогда еще не рассматривали нашей истории с философской точки зрения. Ни одно из великих событий нашего народного существования не было охарактеризовано с точностью, ни одна из наших великих эпох не была добросовестно оценена: отсюда все странные фантазии, все утопии прошедшего, все сновидения невозможной будущности, мучающие ныне наших патриотов. Пятьдесят лет тому назад немецкие ученые открыли наших летописцев; потом Карамзин звучным слогом рассказал подвиги и деяния наших государей; в наше время посредственные писатели, неловкие антикварии, неудавшиеся поэты, не обладая ни наукой немцев, ни талантом знаменитого историка, претендуют изобразить или реставрировать времена и нравы, воспоминания о которых и любви к которым никто между нами не сохранил: таков перечень наших трудов по национальной истории. Надобно признаться, что из всего этого невозможно извлечь серьезного предсказания об ожидающих нас судьбах. А в этом теперь и заключается вся важность, именно эти результаты и составляют ныне весь интерес исторических исследований. Серьезная мысль нашего времени требует строгого обсуждения, искреннего анализа моментов, в которых жизнь известного народа обнаруживалась с большей или меньшей глубиной, в которых его общественный принцип проявлялся во всей его истине: потому что тут будущность этого народа, тут элементы его возможного прогресса. Если такие эпохи редки в вашей истории, если жизнь у вас не была могущественна и глубока, если закон, господствующий над вашими судьбами, далек от того, чтобы быть лучезарным принципом, возросшим в ярком свете народной славы,-- если этот закон нечто бледное и тусклое, укрывающееся от солнечного блеска в подземных сферах вашего общественного существования, то не отвергайте же истины, не воображайте, что вы жили жизнью исторических народов, в то время когда, схороненные в вашей громадной могиле, вы жили только жизнью ископаемых. Но если, быть может, проходя по этому ничтожеству, вы дойдете до минуты, когда нация в самом деле почувствовала в себе жизнь, когда ее сердце в самом деле забилось и когда вы услышите шум народной волны, поднимающейся вокруг вас, о! тогда остановитесь, размышляйте, изучайте, ваши труды не пропадут, вы узнаете, что будет в силах сделать ваша родина в великие дни. чего она должна надеяться в будущем... Вы видите, я далек от мысли требовать, как говорят, совершенного отвержения всех наших воспоминаний.

Я сказал только, и теперь повторяю, что пора бросить ясный взгляд на наше прошедшее, и не для того, чтобы выкапывать из него старую, гнилую ветошь, старые идеи, пожранные временем, старые антипатии, давно отринутые здравым смыслом наших государей и нации, а для того, чтобы знать, что нам. наконец, думать о наследии нашего прошедшего. Это-то я пытался сделать в труде, который остался недоконченным и к которому должна была служить введением статья, столь странно возмутившая национальное тщеславие. Правда, в языке этой статьи была горячность, в мыслях излишняя резкость, но пафос, господствующий в ней, вовсе не похож на неприязнь к отечеству: это глубокое чувство наших немощей, высказанное с болью, с печалью, и только.

Больше, нежели кто-нибудь из нас, верьте мне, люблю я свое отечество, горжусь его славой, умею ценить высокие достоинства моего народа; но правда и то, что патриотическое чувство, меня оживляющее, не совершенно одинаково с тем, крики которого разрушили спокойствие моей жизни и снова ринули в океан житейских бедствий мою ладью, разбившуюся у подножия креста. Я не умею любить свое отечество с закрытыми глазами, с поникшим челом, с зажатым ртом. Я полагаю, что родине можно быть полезным только под условием ясного взгляда на вещи; я думаю, что время слепых привязанностей миновалось, что ныне нашей родине мы прежде всего обязаны истиной. Я люблю мое отечество, как Петр Великий научил меня его любить. Я не имею, признаюсь, того патриотического квиэтизма, того ленивого патриотизма, который так улаживается, чтобы все видеть в розовом цвете, который засыпает на своих иллюзиях и которым, по несчастию, заражены теперь многие из наших лучших умов. Я думаю, что если мы явились после других, то затем, чтобы действовать лучше других, чтобы не впадать в их ошибки, в их заблуждения, в их суеверия. По моему мнению, было бы странным пониманием выпавшей нам роли, если бы мы стали неловко повторять весь длинный ряд безумий, совершенных народами, стоявшими в положении менее выгодном, стали проходить все бедствия, ими выстраданные. Я полагаю, что наше положение -- положение счастливое, если только мы будем уметь его оценить: что велико и прекрасно наше преимущество -- возможность рассматривать и обсуживать мир со всей высоты мысли, отрешенной от бешеных страстей, от жалких интересов, которые в других странах затмевают взгляд человека и извращают его суждение. Скажу больше: я имею задушевное убеждение, что мы призваны к решению большей части задач общественного порядка, к завершению большей части идей, возникших в старых обществах, к произнесению приговора по важнейшим из вопросов, которые занимают человечество. Я часто говорил и люблю повторять: "по самой сущности дела мы назначены, можно сказать, настоящими присяжными для многих процессов, ведущихся перед великими судилищами человеческого ума и человеческого общества".

Посмотрите в самом деле, что происходит в странах, которые, может быть, слишком превозносил я, но которые все-таки представляют самое полное развитие всех сторон цивилизации. Когда возникает там новая идея, слишком часто в то же самое мгновение бросаются на нее -- узкий эгоизм, ребяческое тщеславие, упорство партий, все нечистые страсти общества овладевают ею, искажают, извращают ее, и через минуту, изуродованная этими разнородными элементами, она уносится в те отвлеченные области, которыми поглощается всякая бесплодная умственная пыль. У нас нет этих страстных интересов, этих готовых мнений, этих установившихся предрассудков: каждую новую мысль мы принимаем девственными умами. В наших учреждениях, импровизированных созданиях наших государей или слабых остатках порядка вещей, перепаханного их всемогущей сохой, в наших нравах, странном смешении неловкого подражания с клочками давно истощившегося общественного быта, в наших мнениях, все еще не установившихся даже в самых неважных вопросах, ничто не мешает немедленному осуществлению всех благ, предназначаемых человечеству провидением. Не знаю, может быть, лучше было бы нам пройти все испытания, перенесенные другими христианскими народами, подобно им почерпая в испытаниях новые силы, новую энергию, новые методы; и, быть может, изолированное положение предохранило бы нас от бедствий, сопровождавших долгое и трудное воспитание этих народов; но теперь уже не об этом идет вопрос, можно заботиться только о том, чтобы верно понять настоящий характер нации, как он создан самою природою вещей и наивыгоднейшим образом воспользоваться его качествами. История уже не наша, это правда, но нам принадлежит наука: не можем мы переиначивать все работы человеческого разума, но мы можем участвовать в его дальнейших трудах: прошедшее не в нашей власти, но будущность наша.