Часть мира подавлена своими преданиями, своими воспоминаниями -- это факт несомненный; не станем завидовать тому ограниченному кругу, в котором она вращается. В сердце большей части наций есть глубокое, господствующее над настоящей жизнью, чувство прошедшей жизни, упорное, наполняющее проживаемые дни воспоминанием прожитых дней; оставим эти народы бороться с их неумолимым прошедшим. Мы никогда не жили под роковым гнетом логики времен: никогда всемогущая сила не увлекала нас в бездны, изрываемые веками перед народами. Станем пользоваться огромной своею выгодой -- возможностью повиноваться только голосу просвещенного разума, обдуманной воли. Будем знать, что для нас не существует безвозвратной необходимости; что мы, слава богу, не поставлены на крутом склоне, по которому столь многие другие нации увлекаются к их неизвестным судьбам; что нам дано измерять каждый шаг, который делаем, обсуждать каждую мысль, прикасающуюся к нашему уму, что нам можно надеяться успехов гораздо обширнейших, чем все успехи, ожидаемые самыми пламенными ревнителями прогресса.
Спрашиваю теперь: ничтожна ли будущность, предоставляемая мною моей родине? Как вы думаете, бесславна ли судьба, мною для нее призываемая? А между тем эта великая ожидающая ее будущность, эта прекрасная судьба, ей предназначенная, без сомнения, будет только результатом той особенной натуры русского народа, которая в первый раз была выказана в моей несчастной статье. Правда, было преувеличение в моем обвинительном акте, я спешу это сказать и радуюсь тому, что должен сделать это признание,-- было преувеличение в моем обвинительном акте против великого народа, вся вина которого в сущности ограничивалась тем, что он жил за пределами всех цивилизаций, далеко от стран, где естественным образом должно было сосредоточиваться Просвещение, далеко от центров, из которых оно проливалось в течение стольких веков; да, было преувеличение -- в том, когда я не говорил, что мы явились в свет на почве не разработанной, не оплодотворенной предшествующими поколениями, в стране, где ничто не говорило нам об истекших временах, где не было никаких следов исчезнувшего мира. Наконец было, быть может, преувеличение в том, чтобы хотя на одну минуту печалиться о судьбе народа, из недр которого рождались могущественная натура Петра Великого, всеобъемлющий ум Ломоносова и грациозный гений Пушкина. Но все-таки надобно сказать, что фантазии нашей публики удивительны.
Всем известно, что вскоре после появления моей несчастной статьи новая драма была играна на нашей сцене8. Никогда общество не было бичевано так жестоко, никогда оно не было так втоптано в грязь, никогда не были брошены так прямо в лицо публики ее смрадные нечистоты, но никогда и успех не был более полон. Неужели это значит, что ум серьезный, глубоко размышлявший об своем отечестве, об истории, об характере его народов осуждается па молчание за то, что не может гнетущее его' патриотическое чувство передать публике через уста актера? Отчего же мы так охотно выслушиваем цинический урок комедии и так обижаемся серьезным словам, проникающим в сущность предметов? Сознаемся же, это происходит от того, что мы имеем еще только патриотические инстинкты, что мы еще очень далеки от обдуманного патриотизма старых народов, созревших в умственной работе, просвещенных знанием, соображениями науки; что мы любим свое отечество еще только так, как любят его младенчествующие народы, еще не мучимые мыслью, еще не нашедшие своей идеи, еще не понявшие той роли, которую призваны играть на всемирной сцене; что наши умственные силы почти еще не развились размышлением о серьезных вещах; словом, что умственного труда у нас до сих нор почти не было. Мы с изумительной быстротою поднялись на известную степень цивилизации, справедливо возбуждающую удивление Европы; наше могущество страшит мир, наша империя обнимает пятую часть земного шара. Но всем этим, надобно признаться, мы обязаны, так сказать, только энергической воле наших государей, которой помогали физические условия страны, нами населяемой. Направляемые, формируемые, созданные нашими государями и нашим климатом, только покорностью сделались мы великим народом. Просмотрите наши летописи с начала до конца: на каждой странице вы найдете сильное действие власти, постоянное влияние местности и почти ни в чем не найдете действия и влияния общественной волн.
Краткий очерк нашей истории с такой точки зрения покажет нам этот закон во всей его очевидности.
Конечно, здесь не место рассматривать вопросы, представляющиеся Чаадаеву в его апологии, и доказывать правильность или неправильность решения, какое он дает им. Это потребовало бы не нескольких страниц, которыми мы располагаем, а нескольких длинных статей; притом не развивать перед читателем наши собственные взгляды на вопросы, занимающие Чаадаева, обязаны мы здесь, а только объяснить характер и основания его взглядов.
Прежде всего мы должны вспомнить о состоянии русской истории в 20-х годах, потому что идеи Чаадаева во многом зависят от того вида, в котором представляется история русской нации. Разработка ее только что начиналась или, вернее сказать, даже и не начиналась в эпоху, когда слагался образ мыслей Чаадаева. Человек умный, он видел совершенную нескладицу и пустоту во всем том, что рассказывали ему о русской истории Карамзин и другие писатели реторического направления, которых одних мы имели; кроме того, были компиляторы, усердно пересказывавшие все без разбора факты в том самом виде, как рассказаны они летописями. Летописи наши совершенно бессвязны, чужды всякого соображения. Всякий вздор занесен в них с такой же любовью, как события важные9. Факты перебиты, перемешаны в рассказе. Читая летописи, вы часто не разберете даже, кто победил, кто прогнан в битве: "сразишася Володимерцы и Ноугородьцы и побегоша"; кто же побежал? Владимирцы или новгородцы? Или не разбежались ли уж и те, и другие? Разрешить эту загадку вы сумеете разве по тому, что через две страницы, прочитав бездну отрывочных известий о киевских, черниговских и всяких других событиях, рассказанных так же вразумительно,-- о смерти разных князей и епископов, о рождении разных князей, об освящении новых церквей, о солнечных затмениях, о погоде и т. д.,-- вы найдете, наконец, фразу, сказанную тоже неизвестно зачем и неизвестно к чему: "бе мор в Новеграде, непускаху бо в Новъград хлеба". Не угодно ли вам догадаться, что из этого следует, что владимирский князь занял дороги, по которым новгородцы получали хлеб с юга, что, значит, успех в войне был на его стороне, и что, следовательно, "побегоша" новгородцы, если сражение, о котором вы читали, принадлежит к той же войне, о которой тут и не упомянуто, и если после него не было других сражений, в чем вы не можете быть уверены. В таких источниках вы не найдете, разумеется, философской идеи, а те писатели, которые не ограничивались компилированием, подымали все на такие ходули, что дело выходило еще бестолковее. По Карамзину, злодей Борис Годунов и злодей Святополк Окаянный говорят одинаковым языком, имеют одинаковые понятия и управляют обществом совершенно одинаково -- тем самым обществом, в котором жили Кир, Аристид, Ромул, Тит, Людовик XI и Густав Адольф: это всё люди одной эпохи, одних понятий, и общественные учреждения при них при всех были одинаковы. О римской, о французской истории можно было узнать что-нибудь из умных книг, потому и в истории греков или французов был виден какой-нибудь смысл. Но о русской истории, кроме гили, ничего нельзя было прочесть во времена молодости Чаадаева. Разумеется, умному человеку должно было показаться, что во всех событиях и переменах жизни русского народа нет ни связи, ни смысла. Мы вовсе не говорим, чтобы такое впечатление соответствовало истине. Теперь русская история несколько разработана, хотя еще очень плохо, но все-таки хоть несколько разработана, и мы видим, что в ее развитии была связь, был некоторый смысл,-- хороший или дурной, это все равно, но был смысл. Наши учреждения развивались; быть может, развивались очень дурно, под очень вредными влияниями, но все-таки было у нас движение, а не совершенный застой. Чаадаев образовался, когда не было еще ни истории Полевого, ни даже памфлетов скептической школы10, удивительно ли, что он смотрел на русскую историю, как не должны смотреть мы. Если он говорил: "В нашей истории нет смысла, а история называется историею только тогда, когда имеет смысл, а потому у нас нет истории",-- если он говорил это, он только доказывал своими словами, что он человек большого ума, которого нельзя обольстить вздорною реторикою, и что по своим понятиям он гораздо выше людей, бывших тогда нашими учителями истории.
Отвергая историю, он должен был отвергать и то, что характер наш уже получил известные определенные черты от исторических событий. Ему казалось, что Петр Великий нашел свою страну листом белой бумаги, на котором можно написать что угодно. К сожалению,-- нет. Были уже написаны на этом листе слова, и в уме самого Петра Великого были написаны те же слова, и он только еще раз повторил их на исписанном листе более крупным шрифтом. Эти слова не "Запад" и не "Европа", как думал Чаадаев; звуки их совершенно не таковы: европейские языки не имеют таких звуков. Куда французу или англичанину и вообще какому-то ни было немцу11 произнести наши Щ и Ы! Это звуки восточных народов, живущих среди широких степей и необозримых тундр. Петр Великий застал нас с таким характером, какой недавно имели персияне. Ведь и у персиян была своя история; и у них события совершались не бессвязно и проходили не без следов. Мы сказали, что длинное развитие наших мыслей было бы здесь неуместно. Дело только в том, что пока русская история до Петра оставалась предметом бессмысленных компиляций или нестерпимых декламаций, не было понятно и значение реформы Петра Великого. Он жил уже не во времена наивных летописцев и мог сделаться только предметом реторических упражнений. Пока не разработали источников,-- а это было уже после молодости Чаадаева,-- не могли различить даже того факта, что целью деятельности Петра было создание сильной военной державы. Это простое и естественное стремление великого реформатора было закрыто от наших глаз туманом всяких пышных фраз. Ломоносов взял панегирик Плиния Траяну и при переводе его на русский язык поставил вместо имен "Траян" и "Рим" "Петр" и "Россия"12. Такие понятия оставались до последних лет. Петру приписывались все те качества и стремления, которые в каком бы то ни было панегирике приписывались какому бы то ни было знаменитому правителю. От Тита мы взяли милосердие, от Брута -- неумолимое правосудие, от Людовика XIV -- великолепие, от Цинцинната -- простоту, от Аристида -- правдолюбие, от Ришелье -- дипломатическое искусство и, когда соединили все это, провозгласили: "вот Петр Великий!" Чаадаев был так умен, что не верил этой нескладице; но все же он был человек своей эпохи, и следы ее остались на нем. Он мог отвергнуть панегиризм, но приходил в энтузиазм от имени Петра Великого. Он принял из книг своей молодости и понятие, что задушевною целью Петра было превращение России в европейскую страну, понимая под европейскою страною землю, где владычествует высокая европейская цивилизация. Теперь думают, что придавать Петру Великому такое намерение -- значит представлять его слабодушным мечтателем, непрактичным идеалистом,-- недостатки, которых не было в его характере; думают, что цель Петра была гораздо проще, практичнее, сообразнее с его положением и понятиями. Ему нужно было сильное регулярное войско, которое умело бы драться не хуже шведских и немецких армий; ему нужно было иметь хорошие литейные заводы, пороховые фабрики; он понимал, что элементы военного могущества ненадежны, если его подданные сами не обучатся вести военную часть, как ведут ее немцы, если мы останемся по военной части в зависимости от иностранных офицеров и техников; стало быть, представлялась ему надобность выучить русских быть хорошими офицерами, инженерами, литейщиками. Раз пошедши по этой дороге, занявшись мыслью устроить самостоятельное русское войско в таком виде, как существовало войско у немцев и шведов, он но своей энергической натуре развил это стремление очень далеко и, заимствуя у немцев или шведов военные учреждения, заимствовал, кстати, мимоходом и все вообще, что встречалось его взгляду. Но эти прибавки были уже только делом второстепенным, неважным, а главное дело составляли военные учреждения. Когда некоторые из его подданных стали роптать и противиться, он, как человек пылкий и настойчивый, не уступил оппозиции, а только разгорячился от нее и стал делать все наперекор людям, его раздражавшим: они любили бороды -- отнять у них бороды, они любили держать жен взаперти -- выпустить жен; если бы они любили брить бороды, он заставил бы их отпускать бороды. Прежняя администрация была ему враждебна,-- он ввел другую администрацию, взяв ее у немцев или шведов, не потому, что немецкие административные формы были тогда лучше русских, во-первых, они едва ли были лучше, во-вторых,-- и не на эту сторону обращалось внимание,-- нет, просто потому, что прежние враждебные формы надобно было заменить другими, которые были бы удобнее для своего учредителя. Ломка старины производилась просто по ее враждебности, а не по какому-нибудь другому соображению, шла война с нею, и только всего; а самая война вытекала просто из непонятливости противников Петра, вообразивших его вообще любителем Запада, между тем как ему были нужны собственно только военные учреждения Запада. Но, разумеется, когда эта ошибка противников вызвала Петра Великого на внутреннюю войну, он действительно стал поступать будто приверженец Запада, ломая старинные учреждения и заменяя их западными.
Могут сказать: но ведь все равно, если целью Петра было и просто создание сильной военной державы, а не перенесение европейской цивилизации в Россию,-- все равно, результат был тот же самый: перенесение к нам западной цивилизации. Нет, не все равно, и результат был не тот. Целью дела определяется дух его, а результат зависит от духа, в каком ведется дело. При видимом сходстве действий результаты их различны, если цели их различны. Кто учит своих воспитанников, например, юриспруденции с тою мыслью, чтобы из них вышли практические дельцы, люди, способные сделать служебную карьеру, у того образуются не такие люди не такие юристы, как у человека, научающего своих воспитанников юриспруденции с тою мыслью, чтобы они умели понимать и защищать справедливость. Результатом деятельности Петра Великого было то, что мы, получив хорошее регулярное войско, стали сильною военною державою, а не то, чтобы мы изменились в каком-нибудь другом отношении.
Петра Великого иные порицают за то, что он ввел к нам западные учреждения, изменившие нашу жизнь. Нет, жизнь наша ни в чем не изменилась от него, кроме военной стороны своей, и никакие учреждения, им введенные, кроме военных, не оказали на нас никакого нового влияния. Имена должностей изменились, а должности остались с прежними атрибутами и продолжали отправляться по прежнему способу. Губернатор был тот же воевода, коллегии были теми же приказами. Бороды сбрили, немецкое платье надели, но остались при тех же самых понятиях, какие были при бородах и старинном платье. На ассамблеи ходили, но семейная жизнь со всеми своими обычаями осталась в прежнем виде. Муж не перестал бить жену и женить сына по своему, а не по его выбору. Напрасно думают, что реформа Петра Великого изменяла в чем-нибудь состояние русской нации. Она только изменяла положение русского царя в кругу европейских государей. Прежде он не имел в их советах сильного голоса, теперь получил его благодаря хорошему войску, созданному Петром.
Само собою разумеется, что мы выражаемся так безусловно только по логической необходимости отвечать на известное мнение таким же тоном, каким оно произносится. Защитники и обыкновенные противники реформы Петра Великого одинаково говорят, что она изменила всю нашу жизнь, и развивают свои мнения с эмфазом13, придающим всеобъемлющее значение слову "всю". Когда голос возвышается до такого крика, возражая на него, надобно также громко крикнуть "нет"; если произнести это слово спокойным, тихим голосом, оно не будет услышано. Но, разумеется, когда затихнет шум, поднимаемый и защитниками, и обыкновенными противниками реформы об ее будто бы чрезвычайно сильном влиянии на общественную жизнь и нравы наши, когда можно будет рассуждать об этом деле чисто ученым, не полемическим тоном, надобно будет сказать, что некоторое изменение в жизни и правах общества было произведено реформой, хотя изменение до того слабое, что много заниматься им и нет надобности. Если механика говорит, что песчинка, упавшая в Атлантический океан с испанского берега, производит волну на американском берегу, то разумеется, не могло [не) произвести некоторого изменения в других сферах жизни нововведение столь важное, как устройство сильного и хорошего регулярного войска по западному образцу. Совершенная переделка такого громадного факта, как военная часть, повлекла за собою множество переделок во всем; мы хотим только сказать, что все эти переделки в других сферах, кроме военной, ограничивались переменою имен, а не характера вещей. Разумеется, и простая перемена имен уже имеет некоторое влияние на характер вещи. Попробуйте переименовать губернатора префектом, его должность и образ действий несколько переменятся. Надобно только помнить, что чем меньшую важностью мы будем приписывать перемене, произошедшей при Петре в нашей общественной жизни, тем ближе мы будем к истине. Весь дух вещей остался прежний, насколько может оставаться вещь в прежнем виде, когда изменяется только имя ее без всякого намерения изменить сущность.