Герцог был привязан к задвижке ставня двумя носовыми платками, связанными в одну веревку. Конец одного платка был привязан к задвижке, другой платок обвязан около шеи. Но этот платок, окружавший шею, был связан неподвижным узлом, а не петлею, которая могла бы удушить; он не сдавливал шеи и был повязан так слабо, что вошедшие люди легко всовывали пальцы между ним и шеею. Голова мертвого свесилась на грудь, лицо его было бледно. Язык у него не был высунут, как высовывается у людей, удушаемых петлею; руки были сложены, колена подогнуты, и пальцы ног касались пола. Все эти обстоятельства в положении тела противоречили мысли о самоубийстве.
Явилось местное начальство, потом король прислал высших сановников. Принц Луи-Роган, который был бы наследником принца Конде, если бы Конде умер без завещания, не был уведомлен о его смерти: он только из газет узнал о кончине человека, наследство после которого отнималось у него завещанием, неизвестным ему до той поры.
Были составлены протоколы о положении, в котором нашли тело, и состоянии комнаты. Эти протоколы говорили о самоубийстве. Главным доводом в подтверждение мысли о самоубийстве было обстоятельство, ничтожность которого раскрылась позднейшим следствием: спальная изнутри была заперта задвижкою, так что без шума нельзя было войти в нее. Но потом, когда начали пробовать, нельзя ли отодвинуть задвижку снаружи, оказалось, что можно было снаружи продеть сквозь дверь ленту и отодвинуть задвижку. Предположили, что принц для совершения самоубийства стал на стул, с которого потом спустился. Но стул этот находился так далеко от тела, что от этого предположения должны были потом отказаться даже люди, его высказавшие.
В противность протоколам, говорившим о самоубийстве, свидетельствовали все обстоятельства. Дряхлость принца, вялость его характера, известная его религиозность, ужас, какой внушала ему одна мысль о смерти, его мнение о самоубийстве, как о деле трусливом и низком, веселость, которую он обнаруживал в предыдущие дни, -- все эти соображения разрушали догадку, порожденную тем обстоятельством, что дверь была заперта. Все вещи, найденные в комнате принца, показывали, что, приготовляясь спать, он располагал провести следующий день, как всегда проводил свои дни. Карманные часы его, лежавшие на камине, были заведены вечером, по его обыкновению, а под изголовьем лежал его носовой платок, завязанный узелком на конце, как он делал ложась спать, когда хотел напомнить себе этим узелком что-нибудь на следующее утро. Самое тело висело так, что упиралось ногами в пол. Один из лакеев принца, Романцо, путешествовавший по Турции и по Египту и видевший много повешенных, говорил, что тело принца вовсе не имеет такого вида, что у повешенных цвет лица бывает не бледный, а черный, что глаза у них остаются открытыми и язык высовывается изо рта, -- этих признаков не было в теле принца. То же самое подтверждал другой слуга, ирландец Файф, также видевший много повешенных. Когда стали отвязывать труп от окна, Романцо только с большим трудом успел развязать узел платка, прикрепленный к задвижке ставня, -- так искусно был сделан этот узел. Между тем вся прислуга принца знала, что он не умеет даже завязать лент на своих башмаках, по чрезвычайной неловкости. Кроме того, кисть правой руки его имела сабельную рану, а ключица левой руки была сломана, так что он не мог поднять левую руку к шее, стало быть, не мог завязать платка, ее окружавшего; и действительно, когда он повязывал галстух, ему должен был помогать камердинер. Протоколы говорили, что он становился на стул, чтобы повеситься. Но этот стул был слишком далеко от тела, и притом все знали, что иринц с трудом может поднимать ногу даже на одну ступень лестницы: он мог входить на лестницу не иначе, как держась одною рукою за перила, а другою рукою опираясь на палку; трудно было такому расслабленному старику взлезть на стул и удержаться на нем.
Мало того, были признаки, указывавшие, что ночью кто-то входил в комнату. Принц почти никогда не надевал туфлей и они почти всегда оставались у кресла, на котором он раздевался. Теперь туфли стояли у постели. Прислуга, убиравшая вечером постель, всегда вдвигала ее в глубину алькова; так была придвинута кровать и вечером 26-го числа; теперь кровать была найдена отодвинутой от стены на полтора фута. Когда вошли в спальную, на камине стояли две восковые свечи, недогоревшие и погашенные: кто мог погасить их, -- неужели принц? Неужели он нарочно оставил себя в темноте, занимаясь многосложными приготовлениями к самоубийству?
Баронесса Фёшер защищала предположение о самоубийстве. Но странно было, что, решаясь на самоубийство, он не написал ни одного слова прощанья, не подумал о том, чтобы избавить от подозрения служителей, которых любил. Для освидетельствования трупа были присланы три доктора; они решили, что принц сам лишил себя жизни, повесившись у окна. Но двое из них находились в самых тесных сношениях с двором; а доктор принца не был приглашен присутствовать при освидетельствовании тела. Один из людей, не веривших самоубийству, Мери Лафонтен, доказал, что принцу нельзя было умереть в том положении, как его нашли: он сам привязывал шею к задвижке окна и опускался на пол, принимая позу, в какой нашли тело: петля не душила его в этой позе. К довершению всех сомнений в самоубийстве найдено было новое обстоятельство. Кроме обыкновенной двери, запертой задвижкою, в спальную принца вела другая, потайная дверь, и один из свидетелей, вошедших в комнату утром 27 августа, утверждал, что дверь эта не была заперта.
Мало-помалу предположение о самоубийстве стало казаться для всех невероятным. Аббат Пелье, хоронивший Конде, сказал в надгробном слове: "Принц невинен перед богом в своей смерти". Правительство не захотело напечатать эту прововедь в "Мо-нитёре" 5.
В протоколах, говоривших о самоубийстве, были найдены неточности и натяжки. Общая молва заставила правительство произвести следствие. Но когда следователь де-ла-Гюоруа стал ревностно заниматься раскрытием обстоятельств, его уволили в отставку, но взамен того дали его зятю должность, о которой давно хлопотал Гюпруа. Следствие о смерти принца Конде перешло в другие руки, и дело скоро было замято.
Молва винила в смерти принца баронессу де-Фёшер; она сначала тревожилась, но скоро стала спокойна. Она была приглашена ко двору, и весь Париж изумлялся такому приглашению; подозрения усилились; говорили, что сам Луи-Филипп должен быть соучастником в ее преступлении. Ему оставалось одно средство очиститься от подозрений: он должен был бы отказаться за своего сына от наследства Конде. Но это наследство простиралось до нескольких десятков миллионов, и такая жертва была выше сил Луи-Филиппа. Накануне своего восшествия на престол он передал дарственною записью своим детям громадные родовые именья Орлеанского дома, чтобы уклониться от действия закона, по которому личное имущество человека, восходящего на французский престол, становилось государственным имуществом. Этот дарственный акт уже возбудил чрезвычайное неудовольствие, поднял ропот о своекорыстии. Теперь, через три недели после начала нового правительства, дело о смерти принца Конде дало пищу новому, еще более черному подозрению. Конечно, нельзя разделять нелепых тогдашних подозрений о прямом соучастии Луи-Филиппа в смерти принца Конде; но едва ли можно сомневаться в том, что принц был насильственно лишен жизни, что виновницей его смерти была баронесса де-Фёшер, которая опасалась, что принц ускользнет из-под ее власти и переменит завещание, или хотела поскорее вступить во владение завещанными ей богатствами. Не подлежит сомнению то, что Луи-Филипп покровительствовал подозреваемой баронессе и почел нужным затушить дело, результатов которого опасалась баронесса: если бы она не боялась строгого исследования, не нужны были бы усилия придать делу тот оборот, которым отстранялась юридическая опасность, но усиливались подозрения. Покровительство баронессе де-Фёшер по смерти принца Конде было очень вредно для репутации самого Луи-Филиппа. Но все равно, наконец, была ли виновна баронесса в смерти своего любовника, или он сам лишил себя жизни, во всяком случае неоспоримым фактом остаются продолжительные интриги, веденные Луи-Филиппом вместе с этой женщиной для принуждения слабого старика завещать свое безмерное богатство принцу Омальскому. Эта часть дела доказана документами, а она уже и сама по себе очень дурна.
Мы пропускаем дипломатические сношения, внимание к которым только отвлекает и народы, и историю от мыслей о развитии внутренних учреждений, т. е. от предметов, исключительно имеющих существенную важность для благосостояния обществ. Довольно заметить общий характер впечатления, произведенного на Францию первыми действиями внешней политики Луи-Филиппа. Подобно русской и английской нациям, французская нация достигла такой государственной силы, что не нуждается ни в чьей снисходительности для своего независимого существования. Ни англичане, ни немцы, ни какой другой народ не могли иметь в 1830 году ни малейшей претензии вмешиваться во внутренние дела Франции, утверждать своим согласием или колебать своим неодобрением перемены, е ней происшедшие. Потому французы были справедливы, оскорбляясь униженным смирением, с каким Луи-Филипп выпрашивал у иноземных держав своего признания королем французов. Роль, которая могла быть прилична бельгийцам, просившим признания своей самостоятельности у Европы, не годилась для Франции, имеющей силы, достаточные для того, чтобы держать себя независимо. Другим источником неудовольствия внутри самой Франции было положение, принятое правительством Луи-Филиппа относительно слабых государств, увлеченных к внутренним переворотам событиями июльских дней. Во многих местах Европы произошли волнения, имевшие ту же цель, как июльский переворот6. Принципы, вводимые в государственную жизнь второстепенных итальянских и других государств этими движениями, были несогласны с принципами остальных сильных континентальных государств, которые начали действовать враждебно им. Редко можно ожидать пользы для народа от иноземных вооруженных вмешательств, хотя бы они производились и под предлогом освобождения народов, получающих иноземную помощь, которая обыкновенно приводит только к новому порабощению. Но если Франция не должна была жертвовать своими солдатами и деньгами на вооруженную пропаганду конституционных принципов, то она могла выказывать серьезную симпатию к реформам, произведенным другими государствами в духе ее собственных учреждений; она могла поддерживать их своим нравственным влиянием, могла и должна была требовать, чтобы все европейские державы уважали независимость своих слабых соседей. Правительство Луи-Филиппа не отваживалось делать и этого. Оно не осмеливалось говорить в своем духе таким же языком, каким в своем духе говорили Пруссия и особенно Австрия: ему казалось, что оно должно смирением и уступчивостью покупать терпимость самому себе со стороны великих континентальных держав. Наконец Бельгия, освободившаяся без помощи Франции? готова была присоединиться к ней. Нельзя любить расширения границ, приобретаемого покорением чуждых национальностей, -- но бельгийцы так близки к французам, что чувствовали бы себя одною с ними нациею, если бы Франция приняла их готовность соединиться с нею. Правительство Луи-Филиппа не отважилось воспользоваться желанием бельгийцев. Когда, не находя в нем такой решимости, бельгийцы выбрали своим королем принца Немурского, второго из сыновей Луи-Филиппа, новый король французов не захотел принять и этого предложения, боясь оскорбить другие державы7.