Если таковы были писатели, служившие оракулами для немецких литераторов первой половины XVIII века, легко себе вообразить, много ли жизни, много ли поэтического достоинства, много ли справедливых литературных понятий можно найти у знаменитостей немецкой литературы того времени. Для нашей цели -- объяснения, в каком состоянии нашел ее Лессинг, -- довольно будет сказать по нескольку слов о людях, пользовавшихся особенною славою или влиянием во второй четверти XVIII века.

Около 1730-х годов сильнейшим лицом в немецкой литературе был Готтшед; через несколько лет выступили против него и его последователей (саксонской школы) Бодмер и его друзья (швейцарская школа). Борьба этих двух школ ведена была обеими враждующими партиями с величайшим ожесточением и страшным шумом, без малейшего соблюдения каких бы то ни было приличий. Спор этот составляет важнейший факт в немецкой литературе 1740-х годов. Посмотрим же, каковы были противники и о каких предметах шел спор {Мнения, которые кажутся автору справедливыми, почти все высказаны у Шлоссера. Факты, здесь приводимые, так общеизвестны, что не нуждаются в подтверждении цитатами, которые, впрочем, желающий найдет у Гервинуса, Гиллебранда, Шефера и других историков немецкой литературы XVIII века. Во многих местах мы, конечно, просто переводим того или другого из этих писателей.}.

Готтшед был последователь Буало и поклонник французского псевдо-классического направления.

Значительного положения в немецкой литературе достиг он ловкою рассчитанностью своего образа действий. Поселясь в Лейпциге, он сначала льстил людям, которые имели в руках средства помочь ему, потом, когда, благодаря им, приобрел громкий голос в литературных делах, стал превозносить каждого, кто, в свою очередь, соглашался быть его льстецом. Этим путем ему удалось получить владычество в учено-литературном обществе, которое существовало в Лейпциге. Единственною целью его деятельности был личный интерес, и только для увеличения своей славы и власти он старался пробудить участие к немецкой литературе в публике. Вкус публики был так груб, невежество ее так велико, что сочинения Готтшеда, человека хитрого, но лишенного литературных талантов, и клиентов его, людей большею частию совершенно бездарных, удовлетворяли общему требованию. Готтшед бессовестно прославлял своих последователей, они, в свою очередь, прославляли его, и публика, оглушенная этим криком, еще не способная иметь самостоятельного мнения, верила всем этим своекорыстным похвалам и считала наглого шарлатана с его креатурами за великих писателей. Готтшед написал грамматику, пиитику, реторику, издавал критический журнал и считался законодателем языка и вкуса. Правда, суждения его о писателях были пристрастны и недобросовестны, понятия его о литературе мелочны и пошлы, но они приходились по вкусу тогдашней публики. Посредством лейпцигского "Немецкого общества" Готтшед вошел в сношения с бесчисленными другими литературными обществами, которые существовали в каждом городе и городке. Он льстил тщеславию, которое обыкновенно бывает главным качеством литературных корпораций; он льстил всем лицам, занимавшим важные официальные положения в университетах, еще более льстил тем придворным и аристократам, которые имели претензию быть меценатами. Титулованным поэтам, как бы ни были они бездарны, Готтшед подобострастнейшим образом курил фимиам: так, например, он превозносил до небес жалкий перевод Горация, изданный без имени переводчика, узнав, что переводчик -- граф фон-Зольмс; а барона Шенайха, сочинителя нелепейшей поэмы "Терезиада", ставил он выше Клопштока, называл величайшим из эпических поэтов вселенной и торжественно венчал лавровым венком. Личность Готтшеда вполне обрисовывается перед нами одним анекдотом, который рассказам в автобиографии Гёте (Wahrheit und Dichtung {Правда и поэзия. -- Ред. }). Приехав в Лейпциг, молодой человек с некоторыми другими юношами отправился на поклонение светилу немецкой словесности:

"Слуга ввел нас в большую комнату и сказал, что г. Готтшед сейчас выйдет. При этом показалось нам, что он жестом показал на соседнюю комнату, в знак того, что мы должны итти туда. Не знаю, ошиблись ли мы, поняв его движение в этом смысле, но, отворив дверь, мы очутились зрителями странной сцены: в тот самый миг из противоположной двери явился Готтшед, плечистый мужчина гигантского роста, в зеленом дамасовом шлафроке, подбитом красною тафтою, и с беспредельною лысиною на громадной голове. Последней беде готовилась быстрая помощь: из третьей двери выскочил слуга, держа в руке парик, и, с испугом на лице, кинулся к барину. Готтшед, совершенно хладнокровно, не обнаруживая ни малейшей досады, левою рукою взял у лакея парик и, очень искусно сажая его на голову, правою рукою дал лакею такую пощечину, что бедняга, будто играя роль в водевиле, кубарем вылетел за дверь, после чего достопочтенный хозяин очень важно попросил нас садиться и, не переводя духа, проговорил довольно длинное и очень милое приветствие".

Восхитительно это невозмутимое спокойствие, с которым знаменитый хозяин, одною рукою поправляя парик, другой дает крепкую пощечину слуге и вслед за тем с совершенным апломбом начищает говорить заранее обдуманные любезности гостям. Очевидно, что почтенный Готтшед был недоступен волнениям сердца -- он неизменно действовал по правилу, которое раз навсегда поставил себе: "проступки должны быть наказываемы, а всем, кого нет надобности наказывать, должно говорить любезности". Точно так же рассчитанно и холодно действовал он и в литературе: беспощадно бранил всякого, кто сделал ему какую-нибудь неприятность, бесстыдно превозносил каждого, от кого слышал лесть себе или мог ожидать каких-нибудь услуг. Литературные достоинства или недостатки произведения тут нимало не принимались в соображение, -- притом же Готтшед и не имел способности замечать их; весь вопрос состоял исключительно в личных отношениях автора к Готтшеду. Бессовестность такого самовластителя в литературе вызвала, наконец, некоторых из обиженных им писателей на борьбу против него. Предводителем этой партии, враждебной лейпцигскому диктатору, явился швейцарец Бодмер, уже имевший в Цюрихе и окрестных городах толпу клиентов.

В противоположность Готтшеду, Бодмер был человек честный, но, подобно Готтшеду, он был лишен и вкуса и таланта, а, между тем, хотел быть судьею в поэзии и считал себя великим поэтом. Поклонников у него находилось очень много, даже между людьми, имевшими образование или поэтическую славу. Они говорили, что эпическая поэма Бодмера "Ной" выше мильтонова "Потерянного рая" и самой "Илиады". До старости Бодмер сохранил ребяческую впечатлительность и опрометчивость вместе с безмерным и чрезвычайно раздражительным самолюбием. Оракулом в литературных мнениях служил ему Аддисон, "Зрителю" которого самодовольно подражал журнал Бодмера "Беседы живописцев", далеко уступавшие "Зрителю", хотя и английский журнал, как мы видели, имел не слишком много положительного достоинства.

Готтшед и Бодмер сначала были в хороших отношениях между собою: один помещал свои стихотворения в журнале другого, тот хвалил его произведения и т. д. В самом деле, в образе понятий не было между этими людьми значительной разницы: один веровал в Буало, другой в Аддисона, ученика Буало. Но оба были люди тщеславные, оба проникнуты суетным желанием не встречать противоречия. Скоро Готтшед стал считать партию Бодмера вредною для себя: она мешала его единовластию в литературе. Швейцарцы осмелились даже издавать руководства к пиитике, как будто бы не издано было такое руководство Готтшедом! Значит, они посягали на его права: кто омел предписывать законы поэзии, когда они даны уже им, великим Готтшедом? Он начал бранить Бодмера и его друга Брейтингера, эти, разумеется, отвечали ему в таком же тоне, пасквили посыпались градом с обеих сторон, и загорелась непримиримая война

Спор шел о предметах мелочных и ничтожных, лишен был всякого живого содержания, как и должно было ожидать: какие важные недостатки мог открыть в понятиях или произведениях последователей Аддисона ученик Буало, или в понятиях и произведениях приверженцев Буало ученик Аддисона? Спорили о словах, о достоинстве того или другого выражения и т. д.; но этот пустой спор был криклив и задорен, потому что дело велось собственно из-за оскорблений личного самолюбия; считаться ли Бодмеру немецким Гомером и Виргилием, или бездарным писакою? считаться ли Готтшеду немецким Корнелем и Расином, или его драмы достойны осмеяния? Кому из двух противников быть немецким Горацием, законодателем в области поэзии? Кто из них Аристарх и кто Зоил? Точно таковы же были отношения и всех других саксонцев, стоявших под знаменами Готтшеда, и швейцарцев, стоявших под знаменами Бодмера: каждый из них кричал, защищая славу, которою пользовался в своей партии, и браня противников за то, что они не признавали его великим писателем.

Полемика была пуста, но не была бесплодна; громкий шум привлек внимание общества: оно стало поневоле думать о литературе, когда из литературных лагерей стали неумолкаемо раздаваться неистовые крики. Научить эти крики не могли пока еще ровно ничему; но хорошо было уже и то, что прежняя усыпительная монотонность нелепых панегириков заменилась бойким задирающим спором, пробуждающим любопытство. Не бесполезна была эта неистовая полемика и потому, что заставила публику несколько недоверчивее прежнего смотреть на авторитеты, несколько самостоятельнее прежнего судить о достоинстве писателей и сочинений: до того времени публика тупо верила всему, что ей говорили; теперь по необходимости надобно было каждому решать, кто из споривших справедливее. Борьба была упорна: но через несколько лет победа стала склоняться на сторону швейцарцев. В самом деле, хотя они вообще не отличались ни вкусом, "и дарованиями, но в партии Готтшеда было еще больше безвкусия и бездарности; хотя швейцарцы держались понятий педантических и безжизненных, но в школе Готтшеда педантизм был еще безжизненнее; хотя они были чистые формалисты, но у готтшедианцев формализм был еще более сух и мелочен. Так, например, в спорах о языке швейцарцы защищали употребление оригинальных выражений, Готтшед был пуристом и осуждал каждый новый термин, каждое выражение, не освященное долговременным употреблением, и доходил в этом случае до очевиднейшей тупости; он нападал на такие слова, как меланхолия, симпатия, сцена, фантазия; нелепыми нововведениями казались ему и такие слова, как например, das Entlocken, das Grosse, unbewusst, unentwickelt, die Mitternacht, das Lächeln, -- слова, столь же невинные и понятные на немецком языке, как на русском понятны и невинны соответствующие им слова: похищение, величие, бессознательно, неразвитый, полночь, улыбка. В споре о теории словесности швейцарцы защищали права, если не творческой фантазии (о которой ни та, ни другая партия не имела понятия, подобно своим иноземным оракулам), то, по крайней мере, права лирического чувства, а Готтшед учил писать стихотворения при помощи одних только рассчитанных по пальцам правил и осуждал пиитику Брейтингера за то, что по ней не научишься писать эпопей, драм, од, -- между тем (говорил он), моя пиитика учит "безошибочным образом изготовлять стихотворные произведения во всевозможных родах". Из этих слов можно уже с достоверностью заключать, что пиитика Брейтингера была несколько лучше готтшедовой, хотя она написана также в духе сухого формализма.