Доходили до них слухи еще о другом вредном и отвратительном знакомстве сына -- о дружбе его с актерами. В самом деле, юноша вскоре по приезде в Лейпциг пристрастился к театру. В Лейпциге играла труппа г-жи Нейбер, гениальной актрисы, какой долго после того не бывало на немецкой сцене, женщины замечательного ума и тонкого вкуса. Кроме самой директрисы, в труппе было много прекрасных актеров. Лессинг скоро познакомился с артистами: веселое общество их понравилось пылкому юноше, он получил доступ за кулисы, подружился с самою г-жою Нейбер. Носились слухи, что он даже влюблен в нее и любовь его не остается без ответа. Брат считает нужным защитить первого из немецких драматургов от этого подозрения тем, что Лессинг с одинаковою приветливостью был встречаем в домах всех актрис, которым, думает он, не было бы удовольствия видеть у себя человека, влюбленного в другую женщину. Не совсем убеждаемся мы этим доводом; но как бы то ни было, хотя бы Лессинг ухаживал не за одною г-жою Нейбер, а равно за всеми хорошенькими актрисами, что и действительно вероятнее, в том и другом случае мало было утешения его родным. Потом дошли до родных известия, что Лессинг сам принялся писать пьесы для театра, что он даже хочет сделаться актером. Последнего намерения он, вероятно, не имел, но все другие огорчительные известия не были выдумкою.

Можно вообразить себе огорчение почтенного первенствующего пастора и набожной пасторши от таких вестей! Как, их сын, которого надеялись они видеть благочестивым пастором или ученым профессором, не занимается своим делом, кутит с такими людьми, как Милиус. дружится с актрисами, пишет для театра! Упреки градом сыпались на заблудшего сына от отца, мать плакала о нем. Сыну казалось все это совершенно неуместным и напрасным. Он в ответах своих жаловался на несправедливость обвинений, доказывал неосновательность опасений, защищая свое поведение. Письма его из Лейпцига к родным не сохранились; но по всему рассказу брата его видно, что они были таковы же, какие потом писались им из Берлина: упреки и оправдания оставались те же, да и относились наполовину к его прежней, лейпцигской жизни. Говоря о берлинской жизни Лессинга, нам придется рассказывать многое другое, потому приведем отрывки из этих писем здесь.

"Я не стал бы так долго медлить письмом к вам, -- пишет Лессинг матери, вскоре по приезде в Берлин, -- если б имел сообщить что-нибудь приятное. А читать просьбы и жалобы, вероятно, и вам так же наскучило, как мне писать в этом духе. Но в этих строках не найдете вы ничего подобного (то есть ни жалоб на недостаток денег, ни просьб о присылке их). Я страшусь только того, чтобы вы не заподозрили меня в недостатке любви и уважения к вам; я страшусь только того, чтобы вы не подумали, будто я веду свой нынешний образ жизни по непослушанию и испорченности сердца. Это опасение беспокоит меня. Если оно не напрасно, то я чувствую огорчение тем живее, чем менее вины знаю за собою. Позвольте же мне поэтому, в немногих чертах, описать вам всю мою университетскую жизнь, и я уверен, что вы снисходительнее будете судить обо мне. Я приезжаю в университет мальчиком с школьной скамьи, твердо уверенный в том, что все счастие в книгах. Я приезжаю в Лейпциг, в такой город, в котором совмещается в миньятюре целый мир. Первые месяцы я прожил так уединенно, как не жил и в Мейссене. Вечно за книгами, я редко даже и думал о людях. Но это продолжалось немного времени: скоро открылись мои глаза -- надобно ли сказать, "к счастию" или "к несчастию"? -- это решит будущность. Я понял, что книги сделают меня ученым, но никак не сделают меня человеком. И я решился выйти из комнаты, показаться в обществе подобных мне. Но -- боже мой!-- ни малейшего подобия не было во мне с другими людьми. Мужицкая застенчивость, неряшество и неуклюжесть, совершенное невежество в том, как держать себя между людьми, нелепые замашки и взгляды, которыми оскорблялся всякий, как выражающими презрение к нему, -- таковы-то были достоинства, замеченные мною в себе. Следствием этого была твердая решимость во что бы то ни стало исправиться от своих недостатков. Вы знаете, как я принялся за это дело. Я стал учиться танцам, фехтованию, верховой езде. Я откровенно сознаю в этом письме свои ошибки, стало быть, могу говорить и о том, что хорошо во мне. Танцовать, фехтовать, ездить верхом я выучился так, что даже люди, наперед решавшие, что я неспособен ни к чему такому, можно сказать, удивлялись мне. Успех этот сильно ободрил меня. Я стал развязен, ловок и вошел в общество, чтобы научиться жизни. На время отложил я в сторону серьезные книги, чтобы познакомиться с другими книгами, более заманчивыми, но не менее полезными. Прежде всего попались мне под руку комедии. Пусть не верит, кто не хочет, но мне оказали они очень важные услуги. Я понял из них разницу между приятностью и принужденностью манер, между грубостью и естественностью. Они показали мне, что такое лживая и что такое истинная добродетель, научили меня избегать порока столько же потому, что он смешон, сколько и потому, что он гнусен. Но я чуть не забыл главнейшей пользы, какую принесли мне комедии. Они научили меня знать самого себя, и с той поры, верно, ни над кем не смеялся и не издевался я столько, как над самим собою. Вдруг какой-то пустой случай навел меня на мысль самому приняться за сочинение комедий. Я попытался, и когда мои комедии были даны на сцене, меня стали уверять, что комедии эти недурны. Надобно только похвалить меня в чем-нибудь, и уж я так создан, что приймусь за дело еще горячее. И вот я стал день и ночь думать, как бы выказать свой талант в деле, в котором ни один немец не мог похвалиться особенном успехом. Вследствие болезни и других обстоятельств, о которых пока умолчу, я задолжал более, нежели на три месяца моих стипендий, -- и я должен был переехать в Берлин, где и живу теперь, -- в каком положении, знаете вы сами. Я давно стал бы на ноги, если бы мог иметь приличное платье (эти слова подчеркнуты Лессингом); оно необходимо в городе, где о людях больше всего судят по наружности. Вы были так добры, что еще в прошлом году обещали сделать мне новую пару платья. Из этого вы можете заключить, безрассудна ли была моя просьба в предыдущем письме (видно также, прибавим мы, что и год топу назад платье было уже порядком поношено; видно также, что в прошлом письме Лессинг просил выслать ему денег на платье). Вы отказываете мне, между прочим, под тем предлогом, что не знаете, ради кого или чего живу я в Берлине. (Видно, что мать намекала на Милиуса.) Я угадываю, что ваше предубеждение против человека, который оказывает мне услуги теперь, когда я чрезвычайно нуждаюсь в них, -- угадываю, что это предубеждение -- главная причина вашего несогласия с моими поступками. Кажется, вы считаете его (то есть Милиуса) извергом рода человеческого. Не слишком ли увлекаетесь вы враждою? Я утешаюсь тем, что вижу в Берлине очень многих прекрасных и знатных людей ("знатные", очевидно, явились тут затем, чтобы произвести эффект на провинциалку), которые уважают его столько же, сколько и я".

Вот другое письмо, посланное Лессингом месяца через три, к отцу:

"Вы требуете, чтобы я возвратился домой. Вы опасаетесь, что я уеду в Вену, чтобы там сделаться писателем комедий. Вы уверены, что здесь я работаю, как негр, для г. Рюдигера (берлинского книгопродавца) и терплю голод и неприятности (видно, что отец писал ему: ты пошел по дороге, которая приведет к голодной смерти). Вы прямо говорите мне, что все написанное мною вам о видах моих на улучшение моих обстоятельств чистая ложь. (Видно, что он успокоивал отца разными надеждами на то, что скоро будет приобретать литературою большие деньги.) Умоляю вас: поставьте себя на мое место и подумайте, как огорчительны должны быть такие несправедливые укоризны, неосновательность которых очевидна для вас, если вы хотя сколько-нибудь знаете меня. Но удивительнее всего для меня то, что вы возобновляете прежние укоризны по поводу комедий. Переписка моя с комедиянтами вовсе не такова, как вы думаете. В Вену писал я к барону Зейлеру, директору всех австрийских театров, человеку, знакомство которого никак не может мне быть стыдом, а, напротив, может принести большую пользу. С подобными людьми велась у меня переписка и в Данциге и в Ганновере; и не может мне быть упреком то, что меня знают не в одном Каменце... Подождите несколько месяцев, и вы убедитесь, что я в Берлине живу не без дела и работаю не для других. Я знаю, от кого доходят до вас обо мне такие слухи. Я знаю, кому и сколько раз вы писали обо мне в Берлине. Эти расспросы, конечно, подали дурное понятие обо мне людям, к которым вы обращались с ними. Но я верю, что вы хотели мне пользы, а не вреда и неприятностей, которые были для меня следствием этих разведываний... Позвольте мне напомнить вам стихи Плавта:

Qui nihil aliud, nisi quod sibi soli placet,

Consulit adversum filium, nugas agit

(неблагоразумно поступает отец, который хочет распоряжаться всеми поступками сына). Эта мысль так рассудительна, что, вероятно, вы с нею согласны. К чему матушке так горевать обо мне? Не все ли равно для нее, так или иначе составлю я себе счастие, лишь бы составил, в чем я уверен. И как могли вы вообразить, что если бы я даже поехал в Вену, то принял бы там католичество? Из этого я вижу, как она предубеждена против меня".

Через месяц Лессинг, получив от отца книги, которые оставлены были им дома, благодарит за присылку их и продолжает:

"Я написал бы вам о своей благодарности еще больше, если бы не видел, к сожалению, из всех ваших писем очень ясно, что вас давно склоняют, и вы давно склонились подозревать во мне самые низкие, самые постыдные черты. Благодарность человека, о котором вы имеете такое <не>выгодное мнение, конечно, должна показаться вам неискреннею. Но что же мне делать? Время будет моим защитником. Оно покажет, действительно ли я непочтительный сын и безнравственный человек.