Но он был уж очень больной духом человек и в то время, когда я познакомился с ним.
И физическое его здоровье было уж очень расстроено. Кроме нервных страданий, у него тогда не было никакой болезни. Ему воображалось, что он болен физически. Это была фантазия его больного воображения, только. Но он, не слушая порядочных медиков, смеявшихся над его мнимою болезнью и советовавших ему бросить мысль о ней, лечился все время, которое прожил я тогда в Саратове. Он находил медиков, соглашавшихся переписывать и подписывать своим именем рецепты, которые он выбирал для себя из медицинских книг или составлял сам. И он глотал вредные для него, сильно действующие лекарства. Нервные страдания и эти лекарства уже сделали его хилым, когда я познакомился с ним.-- Мне казалось, что в Петербурге, в те годы, которые жил он там до прекращения моего знакомства с ним, он был менее хил, нежели каким я знал его в Саратове.-- О его медицинских проделках над собою много было у нас с ним разговоров. Разумеется, ни постоянные насмешки мои, ни очень частые серьезные урезонивания не помогали: он и хохотал над собою, но продолжал изнурять себя вредным леченьем от несуществовавшей болезни.
Я смотрел на него, как на человека, больного душою. Потому извинял ему и такие дурные эксцентричности, как дикая сцена у ворот дома Ступиных, и. то, что он был мучителем своей матери, превосходной женщины.
И не все ж он только капризничал и безрассудствовал. И не со всеми ж он держал себя так нехорошо, как относительно Натальи Дмитриевны.-- Сколько я мог судить, большинство его знакомых не имели причин быть недовольны его обращением с ними.
Относительно меня он держал себя так, что я никогда не имел ни малейшего личного неудовольствия против него. А мы виделись очень часто; временами по целым месяцам каждый день, и почти каждый день просиживали вместе долго. И однако же ни одного раза не встретилось мне никакого повода к личному неудовольствию против него. Я часто раздражал его серьезными порицаниями; еще чаще, несравненно чаще, или насмешками, или неловкими шутками. Но и в минуты раздражения он держал себя со мною безукоризненно: говорил, что ему больно или обидно, но говорил безукоризненно хорошо.
Мое знакомство с ним было знакомство человека, любящего говорить об ученых и тому подобных не личных, а общих вопросах с человеком ученым и имеющим честный образ мыслей. Мой образ мыслей был в начале моего знакомства с ним уж довольно давно установившимся. И его образ мыслей я нашел тоже уж твердым. Потому, если мы думали о каком-нибудь вопросе неодинаково, то спор мог идти бесконечно, не приводя к соглашению. Были вопросы, о которых и шли бесконечные споры. Но в те времена в России было между учеными мало людей, в образ мыслей которых входили бы элементы, симпатичные мне. А в образе мыслей Костомарова они были. На этом было основано мое расположение к нему.
Попробую разъяснить двумя-тремя примерами, в чем состояла симпатичность его образа мыслей мне и в чем была разница между его и моими решениями вопросов.
Он в те годы еще оставался очень горячим приверженцем мысли о федерации славянских племен. Я был заинтересован судьбою славянских племен, живущих за границею русского государства,-- или выражусь яснее: судьбою болгар, сербов, словаков и живущих далее на запад -- ровно столько же, как судьбою греков, албанцев и других некрупных европейских народов, не живущих в России; ровно столько же, ни меньше, ни больше. Потому, о чехах лично я был так же мало расположен вести частые или длинные разговоры, как о датчанах, о сербах так же мало, как о бретонцах, то-есть еще гораздо меньше, нежели о чехах. Но* он любил говорить о них,-- не о каком-нибудь из этих славянских племен в частности, а обо всех вместе со всеми другими славянскими народами или племенами, о федерации, которая охватывала бы всех. Эта федерация была бы, как мне казалось тогда (и кажется теперь), вредна для всей Европы и в частности гибельна для каждого из славянских племен, начиная с того, к которому принадлежу я, и кончая хоть бы кашубами или лужичанами. Потому идея о федерации всех славянских племен была тогда (и остается теперь) ненавистна мне" И мы с Костомаровым спорили о ней очень часто. Не, желая того, что, по моему мнению, было бы гибельно, например, для кроатов, он желал этого по чистой, безоговорочной и чуждой всяких -- например, малорусских -- эгоистических расчетов, бескорыстной любви к кроатам.-- Ему кроаты были очень интересны или милы, как одно из подразделений одного из славянских племен. Мне они были не интереснее и не милее, чем калабрийцы. Но я желал добра и кроатам, как желал калабрийцам. И отсутствие малорусских или каких других не-кроатских племенных эгоистических мотивов в мыслях Костомарова о кроатах было симпатично мне. Это составляла разницу между его идеями и идеями славянофилов. Географический характер построения -- один и тот же; но мотивы географического построения у него были не те, как у славянофилов.
Я хотел привести два-три примера. Вижу, довольно и одного.-- Таких спорных вопросов, подымаемых Костомаровым, было много. И я спорил, потому что это интересовало его.-- Но обо многом судил он, по моему мнению, или совершенно правильно," или несравненно правильнее, чем большинство тогдашних русских ученых 10.