"Однакоже, как ни говорите, а душой австрийской системы был Меттерних -- немец; его разноплеменные помощники были только исполнителями его воли. Ужасный человек был этот Меттерних; но зато и великого ума был человек. Как же вы говорите, что не нужна, неосновательна была система, которой он держался? Неужели этот великий государственный человек не понимал потребностей своего положения?" Как вам на это отвечать? Лучше всего, вероятно, будет отвечать по правде. Господствующее мнение о Меттернихе совершенно ошибочно. Начать с того, что он вовсе не был ни человек бесчувственный, ни обскурант, как его обыкновенно понимают; напротив, он имел характер мягкий, был расположен к добродушию, снисходительности, состраданию. Он только принужден был, как принужден бывает всякий рассудительный человек, сдерживать доброту своего сердца в случаях крайней необходимости. Что же касается до обскурантизма, то Меттерних очень недолюбливал его; если была у него душевная наклонность к какому-нибудь образу мыслей, то уж, конечно, к либеральному; он ни мало не таил, что желал бы сделать Австрию конституционным государством,-- к своему сожалению он видел только, что это невозможно; наверное, он не уступал просвещенностью своего образа мыслей ни Токвилю3, столь знаменитому у нас, ни Гизо4, еще более знаменитому, и без всякого сравнения был в душе либеральнее Тьера5. Но, опровергая одну сторону ошибочного мнения о нем, будто бесчувственном обскуранте, мы должны, к сожалению, прибавить, что столь же ошибочно считать его человеком обширного ума. Чего он хотел? Конечно, того, чтобы Австрия имела влиятельный голос между великими европейскими державами,-- возвышать дипломатическое значение своего государства -- £ель всякого дипломата. Никогда Австрия не была так ничтожна в дипломатическом отношении, как при Меттернихе. Припомните европейскую историю тех времен. Очень важные роли играют в ней Англия, Россия, Франция. Австрия вечно является второстепенною спутницею той или другой из этих держав. Самостоятельного голоса она не имеет ни по какому общему европейскому вопросу. В самой Германии русское влияние господствовало над австрийским. Кто хочет убедиться в дипломатической слабости Меттерниха, должен только просмотреть историю переговоров о немецком таможенном союзе. Все второстепенные немецкие государства всегда желали опираться на Австрию против Пруссии. Пруссия успела принудить всех их подчиниться ее господству в торговых делах, вступить в таможенный союз, которым распоряжается она6. Чего, чего не старался сделать против этого Меттерних,-- но ничего не сумел сделать. Он мешал возникновению таможенного союза. Союз возник и постепенно расширялся. Меттерних хотел заключить такой же союз с южными и средними немецкими государствами, пока Пруссия привлекала в свой союз северные,-- не удалось ему и это. Государства, расположенные к Австрии, составили, наконец, свой особенный союз, видя, что с Меттернихом ничего не сделают; надобно было по крайней мере поддержать этот союз, противный прусскому,-- Меттерних и того не сумел сделать. История этих жалких, неловких, вялых попыток его -- самая комическая история. Не показывают в нем большого искусства и дела его со Швейцарией. Швейцария постоянно расположена была искать опору себе в Австрии, опасаясь быть снова поглощена Францией. Меттерних постоянно отталкивал от себя эту союзницу ссорами из-за неважных для него причин. Столь же очевидно бессилие Меттерниха и во внутренней политике. Напрасно думают, что он был врагом нововведений,-- он постоянно занимался проектами разных преобразований и улучшений, только ни одного не успел сделать в 34 года своего управления: он поднимал вопрос, начинал совещания о нем, дело тянулось, потом встречалась какая-нибудь помеха, оно бросалось, потом опять возобновлялось. Сколько хлопот, например, было у Меттерниха с австрийским тарифом! И все-таки ничего не вышло из всех его хлопот.
Меттерних принадлежал к числу таких же людей, как Талейран: они умеют чрезвычайно ловко вести разговор или переписку о какой угодно теме, но сами придумать никакой темы не могут. Талейран при Наполеоне совершал чудеса дипломатического искусства, потому что Наполеон говорил ему: "На это дело надобно смотреть вот как; я хочу, чтобы вы сказали или написали вот что и вот что, а вы придумайте, как бы сказать или написать это поизящнее". Без Наполеона Талейран оказался идеалом ничтожества. Меттерних, подобно ему, был создан служить секретарем, делопроизводителем, докладчиком,-- словом сказать, служить превосходною правой рукой для кого-нибудь. На его беду пришлось ему не облекать в прекрасную форму чужие мысли, не хлопотать самым ловким образом об исполнении чужих планов, а придумывать планы самому,-- это было уже не по его силам. Мы беспрестанно видим людей, которые кажутся чрезвычайно умны, пока добиваются первого места в каком-нибудь деле, и оказываются очень плохи, когда займут первое место. В этих людях энергия характера вся поглощена изворотливостью на счет твердости, сила ума вся направлена на мелочи, в которых они -- величайшие мастера и которыми они занимаются так мастерски, что уже никак не могут сообразить ничего существенного. Умны ли они? Бог знает как сказать: вероятно, очень умны; потому что с первого же раза производят на всех впечатление очень умных людей, которое и продолжается до той поры, когда случится вам иметь с ними важное дело. Знаменит в этом роде по военной части Макк, который всех поражал необыкновенным умом, пока не поручили ему командовать армией7. Не столь знаменит Вейротер, так отлично устроивший Аустерлицкое сражение8, но этот Вейротер замечателен тем, что, будучи в чине полковника, показался гениален даже самому Суворову, очень проницательному человеку и притом не любившему хвалить австрийцев.
Мы замечаем однако, что, опровергая господствующий ошибочный взгляд на Меттерниха, мы сами допустили в наши слова одну, едва ли не самую важную ошибку из этого неосновательного взгляда. Мы говорили, что Меттерних, будучи способен исполнять лишь должность секретаря или делопроизводителя, не имел дарований, нужных главному распорядителю. Но дело в том, что напрасно и думают, будто он был главным правителем Австрийской империи, будто он мог следовать своей системе, действовать самостоятельно. Вовсе нет; его власть была очень обширна или, пожалуй, безгранична, но лишь на том условии имел он ее, чтобы поддерживать известную систему, не им составленную. Он был действительно только тем, к чему имел полную способность -- был исполнителем чужих мыслей. Первые 20 лет своего всемогущества (до 1835 г.) он управлял государством в императорствование Франца I. Имя Франца I далеко не так знаменито, как имя его министра, но существенный ход дел был направляем тогда не Меттернихом, а самим императором. Франц I не любил блистать, не имел ослепляющих дарований к изящным разговорам, но имел все качества самостоятельного делового человека. Он вникал во все подробности дел до самых мелочей каждого отдельного управления; у него был очень определенный и совершенно твердый взгляд на вещи; все, что делалось при нем, должно было делаться в его духе; он охотно признавал превосходство сообразительности в своем министре, уважал его блестящие таланты, но справедливо находил, что сам не нуждается в опекунах, сам может давать направление, и давал его. Меттерних при нем был только исполнителем воли императора. По кончине Франца I Меттерних 13 лет был уже действительно главою государства,-- это правда; но в прежние 20 лет он так проникся системой, служителем которой был, что, и получив свободу распоряжаться делами, не мог уже действовать иначе, как в прежнем духе,-- да и поздно было бы ему изменяться или перевоспитываться: в 1836 году он имел более 60 лет. Притом же и в это время свобода действий принадлежала ему больше на словах, чем по сущности отношений. Здесь мы должны сделать небольшое отступление.
В Англии, в Бельгии, в нынешней Италии государственный человек, превосходящий своих совместников умом, может доставить своим личным убеждением большое влияние на государственные дела. Во-первых, он пользуется свободой стать на ту или другую сторону. Чтобы приобрести помощь его дарований и авторитет его имени, каждая из соперничествующих партий готова бывает сделать довольно большие уступки его убеждениям. Так теперь Пальмерстон, не долюбливающий реформ, очень сильно сдерживает прогрессивную паотию в Англии. Без него, вероятно, давно уже была бы произведена вторичная реформа палаты общин; но из уважения к нему, из надобности в его содействии прогрессисты или бездействуют, или действуют слабо. Точно так же, только в противоположном смысле, силен был герцог Веллингтон: когда он видел, что без произведения реформы или поднимется волнение в государстве или отнимется власть у тори, он вынуждал торийскую партию производить самые ненавистные ей реформы. Тут мы действительно видим громадное влияние личной воли известного человека на государственную жизнь. Еще, быть может, ярче выказывается эта сила отдельного человека в таких карьерах, какою были последние годы жизни Роберта Пиля. Когда он потребовал слишком громадной уступки от партии, признававшей его своим предводителем, и когда тори не согласились на эту уступку -- на отменение хлебных законов, Роберт Пиль отошел от них в сторону, стал один в совершенной независимости ни от каких чужих желаний. Тотчас же нашлось довольно много людей, которые стали безусловно поддерживать его, полагаясь на его ум больше, чем на свои собственные симпатии или антипатии к спорным решениям. Таким образом, Роберт Пиль сделался настоящим владыкою английской государственной жизни: от него зависело,-- уже лично от него, исключительно от него,-- пропустить или отвергнуть каждую меру, посадить, удержать или низвергнуть каждое министерство. Он стал так могуществен, что уже не соглашался быть первым министром,-- он просто приказывал первому министру делать так или иначе. В Австрии никто, каким бы титулом ни пользовался, не мог иметь подобного личного влияния на дух управления. Тут правитель окружен исключительно людьми известного направления и по самым формам устройства никак не может заменить их людьми другого направления; он имеет полную власть менять своих советников и помощников, как ему угодно: но все новые непременно будут людьми одной партии со старыми. Если б он захотел произвести какую-нибудь реформу, он или был бы остановлен их советами и сопротивлением, или, поручив им исполнение своей мысли, отдал бы реформу в распоряжение людей, не сочувствующих ей, и они повели бы дело так, что реформа ограничилась бы одними словами, а сущность дела осталась бы прежняя. Но трудно ему и пожелать реформы, которая действительно касалась бы сущности вещей, потому что человек не в состоянии бывает ясно знать или желать того, что превышает круг понятий среды, воспитавшей и продолжающей окружать его.
Кто беспристрастно взвесит силу этих обстоятельств, тот не будет винить ни Меттерниха, ни Франца I за то, что они держались известной системы. Отделиться от нее было не в их власти. А если б и произошло в их личных мыслях явление, которое никак не могло произойти, если б лично в них и явилось сомнение относительно достоинств господствующей системы, явилось желание изменить ее, от этого не произошло бы никакого фактического результата, потому что ни Меттерних, ни сам Франц I не имели никакой личной силы над господствующей системой: они имели полную власть делать все, чего требовала эта система, но ничего иного не в силах были бы исполнить. У них была только форма личной силы, а существенной власти не было. Так распоряжается, повидимому, всем на пароходе и всеми движениями самого парохода капитан; но в его ли власти изменить рейс? Нет, он полновластен лишь для того, чтобы удерживать пароход в направлении, данном не волею капитана.
Австрия сложилась известным образом; вследствие известных исторических событий господство над австрийскою общественною жизнью принадлежало известным кругам общества, и сообразно с их интересами была устроена государственная машина; она по необходимости должна была действовать против элементов, несогласных с интересами господствующих сословий или кругов. Франц I и Меттерних были только органами этих коренных властей, составляющих своего рода парламент, хотя и без имени парламента, хотя и с враждою против такого названия. Если б не это существенное обстоятельство, был бы непонятен весь ход австрийской истории до 1848 года. Положим, например, Меттерних или Франц I считали Ломбардо-Венецианское королевство готовым отторгнуться от Австрии. Не только таким деловым людям, Как он, но и людям, малоопытным, сам собою бросался в глаза факт, дававший верную возможность обратить массу ломбардо-венецианского населения в самых усердных приверженцев австрийского господства. Ломбардо-венецианские поселяне должны были очень много давать землевладельцам за пользование землею; к политике и к национальности поселяне были совершенно равнодушны; но своими поземельными отношениями они очень тяготились. Стоило только приступить к выкупу земель в Ломбардо-Венецианском королевстве,-- и поселяне прониклись бы безграничной преданностью к австрийскому правительству. Ничего подобного не сделал и даже не думал делать Меттерних,-- это даже не приходило ему в голову. Отделенный своей обстановкой от всего остального в государстве, он едва ли даже знал факт, известный каждому, находившемуся не в этом заколдованном кругу; а если он когда и слыхивал о нем,-- что очень сомнительно,-- он решительно не мог знать его в настоящем виде. Наконец, если б он и знал ясно факт, которого, вероятно, не знал и смутно, он не в силах был бы подумать о том, чтобы воспользоваться им для упрочения австрийского владычества в Италии: такая мера была бы противна всему настроению мыслей, какое навевалось на Меттерниха всем его окружающим, была бы противна духу господствовавшей системы; притом же она и не могла быть проведена посредством тех органов действия, которые одни находились в распоряжении у Меттерниха.
На какую провинцию Австрийской империи мы ни взглянем, везде мы увидим подобные факты, бывшие очевидными для всех и незаметными или непонятными только для Меттерниха и других австрийских правителей.
Не он создал господствующую систему; он не в силах был изменить ее; но, оправдывая его как отдельного человека, не бывшего ничем хуже других, мы должны сказать, что система, органом которой он был, система, с успехом применявшаяся к делу во времена Марии Терезии9 и Леопольда10, оказывалась непригодною для XIX века и потому не могла не произвести дурных последствий. Мы уже видели, какими формами облеклось ее несоответствие с характером времени. В немецких провинциях прямо обнаруживался дух системы; и в 1848 году лозунгом неудовольствия прямо и служила сущность дела: потребность политических прав для населения. Мы не хотим подробно передавать здесь результата, какой сам собою будет вытекать из последующего рассказа о событиях; но все-таки выскажем здесь в коротких словах это заключение, которое придавало бы комический вид всему делу, если бы могли быть смешны недоразумения, наделавшие столько страданий стольким миллионам. Каждому известно, что человеческие стремления разгораются с преувеличенной силой, когда должны рваться против препятствий и преследований. Из этого следует, что сила, с какою в 1848 году обнаружилось подавлявшееся тридцать лет стремление к политическим правам, была гораздо значительнее, чем какой достигло бы это стремление, если б не было раздражаемо стеснительностью прежней системы. Что же мы видим, однако, и в 1848 году в так называемых либералах и, пожалуй, радикалах немецких провинций Австрии? Мы видим в них людей, не доверяющих своим силам, не надеющихся на свое уменье, готовых полагаться во всем на правительство, искреннейшим образом преданных мысли, что надобно поддерживать его, никак не следует ослаблять его, сознающихся, что сами не знают ничего, не могут судить ни о чем, что правительство должно просвещать их, подготовлять для них решения. Стоило ли опасаться таких людей, стоило ли преследовать их, стоило ли даже отказывать им в их младенческих желаниях? Решительно не стоило. Если бы с такими людьми имел дело действительно проницательный человек, он и не стал бы заботиться, какую конституцию для них составить, а просто сказал бы: друзья мои, напишите все, что приходит вам в голову,-- я все подпишу, не читавши. И он сдержал бы слово, потому что при какой бы то ни было конституции он все-таки остался бы с такими людьми безграничным властелином во всех делах. Превосходнейшим доказательством тому служит история Пруссии в последние двенадцать лет. В Пруссии население, конечно, гораздо развитее относительно политической жизни, чем в немецких провинциях Австрии; а между тем, что мы видим в Пруссии с 1848 года по настоящую минуту? Покойному королю прусскому казалось -- нужно управлять государством по известной системе; зная такое желание короля, пруссаки выбирали депутатов, совершенно согласных с этою системою. Два года тому назад, по неизлечимости тяжелой болезни короля, начал управлять государством брат его, державшийся другой системы; пруссаки в соответствие мыслям регента выбрали других депутатов, вполне разделяющих его желания. Таким образом, палата представителей нимало не стесняет свободы действий прусского короля: он и теперь управляет государством столь же полновластно, как управляли его предшественники до возникновения палаты депутатов. А если в Пруссии палата депутатов до сих пор остается нимало не стеснительною для правительства формальностью, то в Австрии, менее развитой, она была бы еще менее стеснительна до сих пор, а еще гораздо меньше влияния на дела имела бы тридцать или сорок лет тому назад, при Франце I и Меттернихе.
Но беспрестанно мы видим примеры, что человек становится недоволен, не получая на свое желание согласия, которым не воспользовался бы, если бы получил его. Мы говорили, что так и случилось с австрийскими немцами: у них явилось и стало расти неудовольствие на то, что не предоставляются им политические права, из которых, наверное, они не сделали бы никакого употребления, когда бы Меттерних не опасался удовлетворить их желание. В немецких провинциях, как мы говорили, система Меттерниха стала считаться реакционной.
В других провинциях, населенных славянами, венграми или итальянцами, называлась она иначе -- системою онемечения, вражды против национальностей. Оно, если хотите, так по наружности, но сущность дела состояла не в преследовании национальностей как национальностей. Правда, что в Богемии преследовалась чешская литература, изгонялся чешский язык из училищ и т. д. Но дело тут было не собственно в чешском языке: писателям, которые в Вене желали на немецком языке писать против господствующей системы, противопоставлялись точно такие же препятствия, как чехам, желавшим в Праге писать на чешском языке; кто хотел писать по-чешски в духе Меттерниха, находил столько же поощрения, как и немецкий писатель такого же направления. Разница была только в том, что чехи, поддерживавшие систему Меттерниха, сами любили писать на немецком! языке, а между людьми, желавшими писать на чешском языке, было очень мало лиц такого направления. Оно и натурально: официальные мысли удобнее всего излагать на официальном языке для официальной публики. Виноват ли был Меттерних в этом обстоятельстве,-- в предпочтении к немецкому языку со стороны чехов, поддерживавших его систему, в недостатке у них любви к чешскому языку, к чешской литературе? Нам кажется, что винить его за этот факт так же напрасно, как порицать его за пристрастие к французскому языку в светских кругах. Можно ли также видеть несправедливость собственно к чешской литературе в том, что для чешских книг были поставлены точно те же границы, как и для немецких? Точно то же, что о чешской народности, надобно сказать о всех других славянских, и о венгерской, и об итальянской народностях. Сущность дела была тут не в любви или нелюбви к тому или другому языку, а в том, какие направления мыслей одобряются или не одобряются, на каком бы то ни было языке,-- все равно. Мы очень хорошо понимаем, что многим из читателей нелегко будет с первого раза согласиться на взгляд, излагаемый нами. Слишком распространено и укоренено ошибочное представление, будто бы при Меттернихе стеснялась собственно, например, чешская литература; но понимать дело таким образом -- значит останавливаться на внешних приметах, не вникая в смысл факта. Говорят, например: стеснена была у чехов разработка чешской истории. Так, бесспорно так, но почему? Первым делом чеха, пишущего о чешской истории, было стремление восхищаться Гуссом11, прославлять Жижку12, оправдывать чехов, начавших 30-летнюю войну, оплакивать Белогорскую битву13, разумеется, не дозволялось писать таких вещей на чешском языке; но разве допускались подобные вещи и на немецком языке? А разве не был бы поощряем чешский писатель, который стал бы говорить в противоположном смысле? Говорить тут о языке, а не о направлении -- грубое недоразумение.