Не были исключениями из этого ни Милан с Венециею, ни Венгрия. Венгры были очень привержены к Австрии, не поддались во время наполеоновских войн никаким уловкам Наполеона, рекомендовавшего им отделиться от Австрии при его помощи, и сражались против него за Австрию с полным усердием, из всех своих сил. А миланцы оказались еще усерднее: они сами низвергли прежнее свое правительство, зависевшее от Французской империи, и сами отдались австрийцам в 1814 году,-- поступили точь-в-точь по Нестору, будто начитались несторового поклонника Шлёцера2: "приидите княжить и володеть нами". Венецианцы также приняли австрийских главнокомандующих и губернаторов вместо французских с удовольствием. Теперь оно кажется невероятно, а тогда в самом деле ломбардо-венецианцы имели такие чувства; и, что еще невероятнее для нынешнего мнения, надобно сказать, что северо-восточная Италия не проиграла, а выиграла на первое время перед остальною Италиею тем, что стала под господство австрийцев. Да и не на первое время только, а вплоть до самого 1848 года остальные итальянцы могли во многом завидовать положению своих северных соотчичей под австрийской властью. Нечего рассказывать, какой порядок был до прошлого года в Неаполе,-- этот порядок существовал в Неаполе с самого 1814 года. В Папской области хозяйничанье было точно такое же с той же самой поры. Ничем не отличался от Неаполя с Папской областью и Пьемонт до самых последних месяцев 1847 года: в нем так же безгранично владычествовала клерикальная партия, доводившая до крайности систему Меттерниха, которого следует назвать либеральным по сравнению с пьемонтскими его учениками. В этом отзыве нет ничего преувеличенного: сами итальянцы свидетельствуют, что до 1848 года Ломбардо-Венецианское королевство управлялось гораздо лучше остальной Италии: оно имело, по крайней мере, не очень дурное судопроизводство по обыкновенным гражданским и уголовным делам, не относившимся к политике; оно имело довольно исправную полицию в хорошем смысле слова -- в том смысле, что воры не могли вламываться безнаказанно в дома, грабить людей по улицам и по большим дорогам; самые дороги содержались в исправности и улучшались; строились даже железные дороги, одна мысль о которых считалась преступной в остальной Италии. Словом сказать, Ломбардо-Венецианское королевство пользовалось таким же сносным полицейским и судебным управлением, как Саксония или Бавария. Ничего подобного в остальной Италии не было: там господствовала полнейшая безурядица, самая произвольная, самая безнадежная. В Пьемонте, в Парме, в Мо-дене, Романье, Умбрии, Неаполе, Сицилии нельзя было получить управы ни на какого уличного мошенника, добиться правильного решения ни по какому гражданскому иску: полиция находилась на откупу у воров и бандитов, судебная власть решала все процессы по взяткам или связям. Мы все это говорим к тому, что масса итальянского населения, еще не думавшая ни о национальном единстве, ни о каких политических вопросах, завидовала ломбардо-венецианцам: земледельцы, купцы остальной Италии находили, что ломбардо-венецианцы лучше обеспечены в своей собственности, имеют гораздо больше простора по своим хозяйственным и денежным делам, чем они; поселяне, когда случалось им слышать или думать о чем-нибудь, происходящем за границею их прихода, находили то же самое; но слишком редко, слишком немногие из поселян и думали о чем-нибудь таком. Сельское население до последнего времени жило по всей Италии в таком патриархальном застое, что не только в каких-нибудь 1830-х годах, но в 1848 году или вовсе оставалось чуждо всякого отношения к событиям, или расположено было поддерживать прежний порядок. Даже в Ломбардо-Венецианском королевстве большинство поселян в 1848 году было очень довольно восстановлением австрийской власти.
А если так было в Ломбардо-Венецианском королевстве, если там в течение долгих лет после 1814 года господствовала скорее готовность к довольству судьбою, отдавшею эти земли под австрийскую власть, чем расположение к какой-нибудь оппозиции правительству, если и в Венгрии владычествовала совершенная преданность габсбургскому дому, то об остальных австрийских землях нечего и говорить. Чтобы видеть, как смирны, послушны, даже расположены к обскурантизму были мысли в провинциях Австрии, принадлежащих к немецкому Союзу, мы обратим внимание на столицу; ведь столица всегда бывает самым прогрессивным городом, а в столице обратим внимание на молодежь, которая уже всегда бывает самой прогрессивною частью населения, и притом на университетскую молодежь, самую передовую часть молодежи. Мы увидим, что одним из первых проявлений переворота был адрес, поданный студентами императору. Мы увидим, что для поднесения этой просьбы императору выбран был профессор Ги, пользовавшийся огромнейшей популярностью между студентами. Он после 1848 года во все продолжение сильнейшей реакции занимал важное место по управлению, написал множество законов, имел сильное влияние на дела, совершенно в таком духе, какой тогда требовался; и для этого не было ему надобности изменять свои прежние убеждения.
Словом сказать, когда основалась нынешняя Австрийская империя с 1813 и 1814 гг., никаких оппозиционных расположений не существовало в составивших ее народах, и было бы чрезвычайно легко управлять ими так, чтобы они бог знает сколько времени оставались,-- не говорим покорны, потому что о непокорности никто и не думал,-- нет, а всею душой привержены к австрийскому правительству. Закваска этой приверженности была так сильна, так живуча, что очень долго не могла быть искоренена не только в массах,-- в массах она оставалась даже и в 1848 году в самой Ломбардии,-- а даже в прогрессивнейших слоях венгерского общества, не говоря уже о славянах и немцах. Какими же силами произведена была поразительная перемена в расположении умов, обнаружившаяся событиями 1848 года? Почему образованные сословия потребовали перемены, прибегли к насильственным средствам для ее получения, а расположенная к правительству масса покинула его без помощи?
Многие тут говорят о развитии мадьярского патриотизма, о панславизме, об итальянском стремлении к единству, приписывая дело неудержимому пробуждению национальностей, которые будто бы почувствовали невозможность ужиться мирным образом в одном государстве. Спора нет, перед 1848 годом уже существовало в чехах сильное нерасположение к немцам и даже намерение ввести в Австрии федеративную систему, а венгры и ломбардо-венецианцы даже воевали тогда против австрийцев; но чтобы решить, должны ли эти национальные чувства считаться причиной переворота, надобно точнее определить, во-первых, какое направление имели они даже и в 1848 году у чехов и венгров, а во-вторых, каким образом развились они до политического значения и у них, и у австрийских итальянцев.
Мы нимало не желаем уменьшать значения, принадлежащего национальностям; но от национального чувства до стремления к полной государственной отдельности от других племен и к государственному единству с другими частями своего племени еще очень далеко. Конечно, такое стремление является логическим выводом из национального чувства, и в сознании некоторых народов такой вывод уже сделан; но не дадим себе забывать о бесчисленном множестве фактов из-за громких событий, которыми проявился он в некоторых странах, например, в последние два года в Италии. Не будем говорить о таких государствах, как Португалия и Голландия. Мы видим, что голландцы, одно из нижненемецких племен, не имеют никакого желания присоединяться к немецкой империи, которую хотят устроить себе другие немцы; а португальцы, отличающиеся по языку от жителей Мадрида не больше, чем андалузцы, и меньше, чем арагонцы, до сих пор не обнаруживают стремления слиться в одно государство с остальными испанцами. Скажут, что Испания не имеет достаточного блеска, что немецкого единства еще нет в близкой перспективе, что нерасположенность голландцев и португальцев стремиться к национальному идеалу происходит только от рассудительного расчета, запрещающего жертвовать верным для неверного. Возьмем другой факт, относящийся к народности, самой блистательной по своему политическому единству, проникнутой самым укорененным и пылким энтузиазмом к нему. Савойцы не имели ровно никакого расположения перейти к французскому государству от итальянского Пьемонта. Французская часть Швейцарии решительно враждебна проектам о ее присоединении к Франции. Да и в итальянском племени есть такой же пример. Итальянская часть Швейцарии не имеет ни малейшего расположения присоединиться к Итальянскому королевству, и самому Маццини, вероятно, не приходила никогда мысль о таком присоединении. Этих примеров достаточно, чтобы сделать такое заключение: еще и в нынешнее время, в 1860-тых годах, национальные идеи сами по себе не имеют такой силы, чтобы заставлять часть племени стремиться к соединению в одно государство с другими частями того же племени и к разрушению государства, в котором она соединена с другими племенами. Просим не придавать нашим словам теоретического смысла, не считать их выражением нашего идеала: точно так же должны бы мы были сказать, например, что еще не все народы проникнуты стремлением к цивилизации или к справедливым общественным учреждениям. Мы только свидетельствуем о существовании факта; только характеризуем нынешнюю ступень человеческого развития. Если, например, мы читаем о каком-нибудь перевороте в Персии или Кабуле, мы никак не можем, к сожалению, поверить писателю, который вздумал бы объяснять его стремлением местных племен к просвещению, недовольством их на господствующий в тех землях обскурантизм,-- те народы еще не дошли до такой охоты Просвещаться, чтобы могли возникать из нее политические события. Точно так же мы говорим, что еще и до сих пор в Европе национальность сама по себе недостаточна для произведения перемен в распределении границ. Еще и теперь необходимо присутствие других более сильных причин, чтобы могло произойти что-нибудь важное. Если, например, Молдавия и Валахия очень сильно пожелали соединиться в одно государство, тут действовало очень простое обстоятельство чисто материального, если хотите, даже хозяйственного характера: жители Валахии подвергались грабительству турок, жители Молдавии также; каждая область в отдельности не чувствовала у себя силы помешать туркам грабить ее,-- вот они и вздумали соединиться, в надежде, что, соединившись, будут иметь силу успешнее защищаться от грабежа. Национальность была тут лишь облегчающим обстоятельством, а не коренной причиной соединения.
Опять просим не придавать нашим словам преувеличенного значения. Мы вовсе не говорим, что национальное чувство не составляет теперь факта уж очень важного, не служит очень сильным пособием к происхождению "известных событий,-- служит, без всякого сомнения. Но мы видим, что и теперь еще нужны для произведения событий другие причины, кроме этой, что без других причин национальное чувство еще не возбуждает стремления к государственному единству. Мы все это говорим только к тому, чтобы привести в надлежащие границы господствующее преувеличенное мнение, будто бы главная причина нынешних австрийских событий -- разноплеменность австрийского населения, будто бы и десятки лет тому назад, как теперь, нужны были бог знает какие усилия, чтобы удержать Австрийскую империю от распадения, которым будто бы грозила ей собственно разноплеменность ее провинций. Дело и теперь не совсем таково, как мы увидим; а лет 40 тому назад было решительно не таково.
Из австрийских славян самый сильный оттенок враждебности к нынешнему устройству Австрии имеет национальное чувство у чехов. Известно, что они всегда и были предводителями австрийских славян в политической тактике. Что же? До сих пор огромное большинство прогрессивной партии у чехов считает делом необходимости иметь Вену столицей Австрийской империи,-- не говорим уже о том, что оно считает необходимостью сохранить самую Австрийскую империю. В 1848 году это чувство было еще сильнее: чешские депутаты в решительную минуту спасли австрийское правительство на венском сейме. А венгры? Читатель помнит письмо Семере о том, что венграм необходимо поддерживать единство Австрийской империи, что ее разрушение было бы для них гибельно. Увлеченный этой мыслью, Семере говорил даже, что венгры должны принять диплом 20 октября и примириться с венским правительством на его основании. Этот Семере был министром при Кошуте в 1848 году. Сам Кошут еще весной 1848 года не хотел отделяться от Австрии, и знаменитая речь его 3 марта (1848 г.), о которой мы еще будем говорить, заключает в себе выражения искренней преданности австрийскому императору.
Таким образом, даже в начале 1848 года национальное чувство самых радикальных людей между австрийскими славянами и венграми еще не представляло ничего враждебного сохранению Австрийской империи. Другое дело -- ломбардо-венецианцы; они тогда уже действительно хотели отторгнуться от Австрии: каким же образом дошло национальное чувство у них до желания отторгнуться от Австрии, а у чехов и венгров, не дошедши до этого, все-таки получило сильный политический вес, когда за тридцать, даже за двадцать лет перед тем оно не имело ровно никакого политического значения?
Дело объясняется очень просто. Есть очень верный способ увидеть чорта: надобно только чувствовать себя достойным попасться в лапы к нему, всматриваться в каждый уголок, не лезет ли он оттуда, и в этой трусости прибегнуть к заклинаниям против него, чтобы он не смел явиться,-- он не замедлит притти. С самого 1814 года австрийские правители решили, что следует им бояться злоумышлении против Австрийской империи и у славян, и у венгров, и у итальянцев, которые тогда и в голове своей не имели не только злоумышлении, но и ровно никаких общественных или политических мыслей; что следует также опасаться успехов просвещения у австрийских немцев, не имевших ни капли охоты делать успехи в просвещении. На этих двух соображениях была построена вся внутренняя политика австрийского правительства. Без всякой надобности она стала преследовать просвещение и стеснять все провинции во всем; ну, разумеется, человек -- не камень; как бы ни был он бесчувствен, не может он не почувствовать, наконец, стеснения, когда теснят его; вот и явилось неудовольствие против австрийского правительства во всех провинциях. Где население говорило тем же немецким языком, как и правительство, там стали говорить, что стеснительна система, что надобно переменить систему. Но уж это в некотором роде тонкость -- разбирать системы и принципы. За такое многотрудное дело берутся люди лишь при отсутствии внешних примет,-- например, гораздо легче различить, разнится ли от вас человек цветом волос или покроем одежды, языком или исповеданьем, чем заметить, в чем разница между его и вашим характером, вашим и его образом мыслей. Пойдите вы разбирайте, какой темперамент у человека, а блеск черных глаз у черноволосого виден каждому; вот и решено, что черноволосые люди одарены особенно пылкими страстями. Подобным образом было и в австрийских провинциях, населенных не-немцами: акты стеснительной системы писались на немецком языке,-- чего же больше? Значит -- стеснительно господство немцев, значит -- надобно избавиться от немцев,-- и чехи начали толковать о народности, начали толковать о народности венгры, начали говорить ломбардо-венецианцы, что они не хотят быть австрийцами, потому что австрийцы -- немцы, а они -- итальянцы. А немцы эти были между прочим таковы: по титулу после Меттерниха первым сановником в Вене был Коловрат; исполнителем и прожектёром всех стеснительных мер и преследований, настоящим правителем империи по внутренним делам был Седльницкий; усмирял Италию в 1848 году Радецкий; помощниками Меттерниха и Седльницкого были Монтекукколи и Коллоредо; Венгрия управлялась по советам венгерца Аппони; теперь знамениты венгерцы Бенедек и Гиулай, или по венгерскому выговору Джулой,-- словом сказать, если разобрать поближе, то из людей, имевших главное участие в управлении с 1814 до 1848 года, едва ли не один Меттерних оказывается немцем; остальные правители были люди славянской, мадьярской и итальянской народностей. Какая же это немецкая система и с какой стати немцы должны отвечать за Седльницкого, Радецкого, Гиулая и Коллоредо?
Впрочем, мы опять не говорим, что вражды национальностей не было в последнее время перед 1848 годом. Как ей не быть! Была очень сильная. Мы только говорим, что появилась она по обыкновенному порядку почти всех исторических явлений -- по недоразумению, по несообразительности. Существуют две массы людей -- положим, две нации, которым нет ровно никакой надобности враждовать между собою. Но если одной из них что-нибудь тяжело, она тотчас начинает думать, не виновата ли в том другая; в другом недостатки находить легче, чем в себе, потому и оказывается навсегда, что не мы виноваты в своих бедах, а другие; что нам надобно не исправляться самим для избавления себя от беды, а поссориться с кем-нибудь. Таким образом, две нации, из которых каждая виновата в своих бедах и не виновата в бедах другой нации, начинают сваливать друг на друга вину в своих бедах,-- и вот уже является вражда, а при вражде уже необходимо становится бояться друг друга, теснить друг друга, помогать врагу мнимого своего недруга, который отплачивает тем же самым.