16 мая 1860 года.

Один из умнейших людей своего века, Гоббз1, удивлял друзей тем, что с пренебрежением откладывал в сторону книги, по их мнению очень интересные; наконец он удостоил ответа приятелей, порицавших его за отсутствие любознательности, странное в таком глубокомысленном и великом ученом: "если бы я читал так много книг, как другие, я стал бы так же глуп, как другие". До того, до чего дошел он по принципу, без намерения доходишь просто по досаде: противно читать большую часть книг, потому что на каждой странице в них встречаешь неизвестно с чего взятые мнения, которыми автор угощает вас будто аксиомами, на которых основывает все свои соображения, прикрашиванием под цвет которых искажает все факты. Вот, например, хотя бы мнение о нынешнем итальянском народе. Попробуйте заглянуть в какую угодно книгу или статью об итальянцах, писанную до очень недавнего времени: повсюду вы найдете одно и то же: "итальянцы, за исключением одних сардинцев, народ отживший или по крайней мере надолго утративший способность действовать энергически или настойчиво; они обленились, изнежились, испортились; какое сравнение с англичанами или хотя бы французами, немцами. Француз, немец, англичанин -- мужчина в полном смысле слова; итальянец -- существо женоподобное, быть может доступное горячим минутным порывам, но лишенное всякой инициативы, всякой способности к настойчивому труду, всякого доверия к своим силам; он годен быть только оперным певцом, кардиналом или лаццарони, он не в силах быть гражданином". Каждый, рассуждавший об итальянцах, толковал на основании этой мнимой аксиомы, и человеку, требующему доказательств на предлагаемые ему мысли, несносно было читать пошлые рассуждения, основанные на этом мнении, которое само неизвестно на чем было основано. Теперь, вероятно, ни один из писавших или говоривших подобные вещи не может без стыда вспомнить, какую чепуху писал или говорил он. Итальянцы изумляют своею гражданскою деятельностью всю либеральную Европу, печалят всех консерваторов. Обстоятельства сложились так, что самым ярким образом выставилась в итальянском характере именно та самая черта, которую в нем отрицали, выказалась с такою силою и настойчивостью, какой могли бы позавидовать и англичане, не говоря уже о французах и немцах, и выказалась именно как черта всего народа, целой массы населения, а не каких-нибудь немногих руководителей. Нет, руководителей не было у итальянцев в тех делах, которыми удивили они Европу,-- напротив, люди, поставленные так, чтобы служить им руководителями, делали все для подавления национальной энергии. Вспомним Центральную Италию и Кавура. Ободрял ли Кавур тосканцев и романьолов стать под национальное трехцветное знамя? Нет, он говорил им в апреле, в мае, в июне прошлого года: "будьте смирны, не компрометируйте нас; вы можете повредить нашему общему делу своим восстанием, которое прогневит нашего союзника; а помощи мы вам дать никакой не можем, нам это не позволено". Лишенные всякой помощи, всякой надежды на помощь, тосканцы и романьолы все-таки сделали то, чего хотели. Вот они могут располагать собой и просят уже не помощи, а только того, чтобы Сардиния взяла на себя распоряжение их войском, их деньгами, их усердием к национальному делу. Кавур не согласен и на это; ему говорят: "вы не хотели помочь нам, теперь мы готовы помогать вам"; он отвечает: "мы не можем принять вашей помощи; она компрометирует нас; она прогневит нашего союзника. Лучше мы останемся сами по себе, а вы оставайтесь сами по себе. Прежде я не мог помочь вам, но теперь дам вам полезный совет: наш союзник желал бы составить из вас королевство для принца Наполеона; он посылается к вам во Флоренцию, чтобы познакомились с ним, полюбили его, попросили его быть вашим королем: вы так и сделайте; иначе вы погибнете, может быть погубите и нас". Опять-таки народ Центральной Италии сделал по-своему: сказал, что хочет присоединиться к Сардинии, а другого ничего не хочет. Сколько времени отталкивала от себя Сардиния Центральную Италию, сколько раз объявляла, что не может согласиться на ее присоединение,-- все напрасно, народ Центральной Италии настоял-таки на своем. Мы не порицаем Кавура: если мы указываем именно на него, а не на каких-нибудь Ла-Мармору и Дабормиду, это потому, что он все-таки гораздо решительнее и тверже их. И не к тому мы припоминаем события, относящиеся к Центральной Италии, чтобы хвалить поступки ее населения: напротив, мы очень хорошо знаем, как нам следует судить о них,-- мы знаем, что должны судить следующим образом: верность составляет первую обязанность подданного; тосканцы не соблюли ее; их восстание должно считаться нами за дело непростительное. Несколько извинительнее отложение Романьи от папы, потому что папское правительство уже слишком дурно. Но если о романьолах можно судить снисходительнее, нежели о тосканцах, то все-таки оправдывать их никак нельзя нам: измена все-таки измена, бунт все-таки бунт, то есть великое преступление и тяжкий грех. Подданные папы должны были с терпением ждать, пока законное их правительство увидит надобность облегчить их судьбу и найдет способы сделать это без нарушения своей системы, основанной на принципах самых благотворных, хотя, к сожалению, имеющих некоторые тяжелые стороны, как, например, враждебность к просвещению, к правосудию и ко всякой законности. Надобно было переносить неудобства этой системы с надеждою, что когда-нибудь она смягчится волею самого папы. Мы знаем, что нельзя нам сказать, будто бы поступки жителей Центральной Италии были хороши; напротив, они были очень дурны,-- так мы должны сказать. Мы только хотели заметить, что народ Центральной Италии выказал тут все качества, которые отрицались в нем: смелую и настойчивую инициативу, непреклонную энергию, гражданское мужество; пусть мы обязаны сказать, что эти качества выказались в дурном направлении: мы обращаем внимание не на то, в каком направлении, а только на то, в каком размере они выказались. Будучи, как читатель знает, порицателями итальянского движения, мы не должны, однакоже, скрывать от себя практических способностей в людях, поступки которых порицаем. Точно то же самое теперь мы видим в сицилийском восстании. Не боясь прослыть реакционерами, мы прямо должны сказать, что громко порицаем его, и никакие либеральные толки не дают нам возможности выразить иного суждения о нем. Будем прямо говорить так, как принуждены, к сожалению, говорить. Толкуют о несносных будто бы притеснениях, (которым подвергались сицилийцы. Какой вздор! Где же тут несносность, когда переносилась эта несносность в течение целых одиннадцати лет, почти целых двенадцати лет, с лета 1848 года, когда была усмирена сицилийская революция2? К чему употреблять риторические фразы? Того, что переносится, нельзя называть несносным. Будем же говорить скромнее: "положение сицилийцев было тяжело"; это можно сказать; это правда, потому что они постоянно жаловались, а если люди жалуются, значит они недовольны, а если недовольны, значит им дурно. Итак, мы согласны, что положение сицилийцев было тяжело. Но что за эгоизм, что за низость чувства нарушать свои обязанности к правительству из-за неприятности своего положения! Разве того требует правительство? Разве неаполитанское правительство само не знало, хорошо или дурно сицилийцам? Нет, оно знало, что им дурно. Почему же оно действовало так, что им было дурно? Разве кто-нибудь делает без надобности что бы то ни было, дурное или хорошее, все равно? Значит, неаполитанскому правительству была надобность делать те распоряжения, которыми были недовольны сицилийцы. Теперь: не признак ли безрассудства порицать кого-нибудь за то, что он поступает, как требует его надобность? Сицилийцы были очень безрассудны, порицая неаполитанское правительство. Оно поступало, как ему следовало поступать. Они должны были порицать самих себя за то, что не поступали так, как им следовало поступать. Как же следовало поступать им? Отвечать на этот вопрос трудно, потому что каждому известна пословица: "чужую беду по пальцам разведу, а к своей ума не приложу". Давать советы легко, но каково исполнять их? Исполнять так трудно, что обыкновенно и сами мудрые советники не делают того, чего требуют от других. Впрочем, теперь уже и несколько поздно давать сицилианцам советы о том, как они должны были поступать в 1859 году, или в 1849, или в 1839. Можно только сказать одно: если бы прежде поступали они, как им следует, то не находились бы они в начале нынешнего года в таком положении, в каком находились, не имели бы причин быть недовольными. Мы порицаем сицилийцев за то, что они восстали весною 1860 года, потому что люди должны быть последовательны в своих поступках: разве в марте нынешнего года стало им хуже, нежели было прежде? Нет, этого никто не говорит; самые горячие партизаны сицилийского восстания говорят, что и в марте, и в феврале, и в январе нынешнего года сицилийцам было вовсе не тяжелее, чем в марте, феврале, январе 1859, и 1858, и 1857 и т. д. Тогда они находили, что им можно терпеть и мирно ждать улучшений в своей судьбе от своего законного правительства: почему же не продолжали они терпеливо ждать их и теперь? Отношения правительства к ним не переменились. Ясно, что они или дурно поступали во все предшествовавшее время, или дурно поступают теперь. Эту дилемму нельзя отстранить никакими софизмами. Пусть каждый решает ее как хочет, а мы знаем, что должны сказать: с одной стороны, мы видим материальные потребности, мечты о свободе, о национальном единстве; с другой стороны, видим обязанность верности, обязанность уважения к существующим законам, обязанность хранить общественное спокойствие; каждый может делать выбор по собственному рассудку, а нам кажется, что выбор ясен. Мы не можем не сказать, что обязанность должна быть для хорошего гражданина выше всего. Итак, мы должны сказать, что сицилийцы дурные граждане.

Очень может быть, что это рассуждение навлечет на нас такие же укоризны, как наше рассуждение о Поэрио3. Что делать, надобно иметь некоторое мужество или по крайней мере некоторое равнодушие к чужим отзывам о себе тому, кто хочет по мере своего уменья и своей возможности говорить правду. Мы оставались равнодушны даже тогда, когда слышали укоризны себе от людей, которых уважаем более, чем кого-нибудь; надеемся остаться равнодушными к порицаниям против нас и вперед, пока будем сами чувствовать, что хотели говорить правду и, может быть, успели достичь того, чтобы в наших словах была хоть тень ее, хотя какое-нибудь самое неполное и слабое указание на нее, которое будет понято хотя одним из десяти между нашими читателями, понято хотя не в ту минуту, когда он читает наши попытки говорить ее, а хотя когда-нибудь: этого для нас уже довольно, чтобы чувствовать, что мы исполняем свой долг лучше, чем, например, хотя бы сицилийцы, которых почти все хвалят, а мы порицаем, как людей, не имевших твердости исполнять свой долг так, как следовало. Но каковы бы ни были наши суждения о фактах, мы не станем скрывать фактов, какова бы ни была их наружность, обольщающая поверхностного наблюдателя. Впрочем, мы не будем с ложным самохвальством утверждать, будто бы вовсе и не хотели скрывать фактов, неприятных для нас или компрометирующих защищаемые нами принципы; нет, мы очень желали бы утаить их, мы даже всячески утаиваем их, пока можем. Но эта возможность, к сожалению, непрочна, обманчива, изменчива; знание о фактах распространяется против нашей воли, и мы с досадою видим себя поставленными в необходимость упоминать о них; молчание, столь любимое нами, уже бесполезно. Читатель отдаст нам ту справедливость, что до прошлого месяца мы решительно не хотели знакомить его с положением дел в Неаполе и Сицилии. Мы всегда отделывались от этого предмета самыми неопределенными и краткими фразами; но теперь все говорят о нем, и наше молчание не скрыло бы ничего ни от кого. Впрочем, и теперь мы постараемся не распространяться об этой вещи, о которой говорить нам очень тяжело. Французские, немецкие, верхнеитальянские газеты наполнены описаниями примеров дурного управления, существующего в Неаполе, и обыкновенно сопровождают эти рассказы, уже и сами по себе слишком поразительные, громкими фразами, которые скорее ослабляют, нежели усиливают впечатление, когда одни голые факты говорят уже довольно ясно. Но мы не читали обвинений более сильных, чем какие находятся в следующих очень умеренных словах неаполитанского корреспондента "Times'a":

"Неаполь, 24 апреля.

По временам очень сурово говорил я о неаполитанцах, как о людях почти недостойных свободы, для получения которой не делают они никаких усилий; но должно принять в соображение и затруднительность их обстоятельств. Бесчисленное множество препятствий поставлено их соединению не только для политических, но даже для торговых и промышленных целей; а при невозможности соединения, как им составить или выполнить какое-нибудь предприятие для освобождения своей страны? Правительство так убеждено в выгодности этого, что вот целые пятнадцать лет его энергия направлялась на расслабление и разъединение. Еще на моей памяти время, когда 30 000 учащихся съезжались в Неаполь для своего образования; закон или полицейский приказ прогнал их назад в их провинцию, осудил их на скудное учение, даваемое провинциальными лицеями и коллегиумами, а многие столичные профессора были лишены должностей или посланы в ссылку. Этим были достигнуты две важные цели: уничтожен центр политических прений и согласия и сделан большой шаг к состоянию, которое очень нравится здесь, к обращению общественного мнения в невежество. Не одни учащиеся, но и люди всех сословий поставлены в фактическую невозможность покидать свои провинции и посещать столицу: общественные сношения подавлены, так что знакомые, живущие в нескольких милях друг от друга, разделены Между собою будто десятками тысяч миль; купцы, лишенные возможности сношений с центрами оптовой торговли, принуждены думать только о поддержании своего существования и часто разоряются. Неаполитанские негоцианты говорят мне, что результат разъединения провинций одна от другой и от столицы обнаруживается упадком торговли и в столице. Где запрещены всякие сношения, там, разумеется, не нужно железных дорог; и действительно, постройка их затрудняется всеми способами: они противны здешней системе. Разъединение, преднамеренно здесь производимое, совершенно задерживает материальное развитие страны. При подавлении всяких сношений между людьми, под предлогом охранения интересов порядка, установлена такая свирепая и зоркая полицейская система, что человек опасается верить своему брату и трепещет собственной тени. Мне показались интересны следующие слова в письме одного из тех людей, которые в начале марта были изгнаны во Флоренцию: "Я все еще не могу привыкнуть к моему новому положению,-- пишет он.-- Я все еще боязливо оглядываюсь, как оглядываемся мы в Неаполе, лишь только услышу за собой чей-нибудь голос". Не называйте этих людей трусами: страшная вещь, когда вас без всякого повода арестуют в вашем доме и на два, на три, на четыре года и больше бросают в тюрьму. Англичане храбрые люди, но я не поручусь за то, какое действие произвела бы на них долговременная система такого рода. К этой нравственной пытке прибавьте легионы вооруженных сбирров, армию, имеющую более 100 000 человек, форты и стены, из которых зияют пушки, и вы увидите, что нельзя сурово говорить о трусости неаполитанцев. Да, они разъединены, но им нет ни нравственной, ни физической возможности соединиться; да, они испорчены, но Бурбоны испортили их, и если нынешняя система продолжится, нация возвратится к варварству".

Такая вещь, как систематическое устранение всяких улучшений, даже в чисто материальном быте населения, свидетельствует о ненормальности господствующей системы еще гораздо сильнее, чем всякий полицейский произвол, вражда к просвещению, стеснение политических прав. Без сомнения, не в хорошем положении находятся люди, опасающиеся просвещения или свободы; но когда люди находят, что даже постройка железных дорог, даже развитие промышленности, даже процветание торговли было бы вредно для них, то нечего уже и рассуждать. Действительно, неаполитанские отношения были так ненормальны, что даже дядя короля, граф Сиракузский, впрочем давно известный за приверженца либеральных учреждений, почел своею обязанностью официально, публично предостеречь своего племянника. Вынужденный крайностью забыть и почтительность к главе своей фамилии, и условия придворных отношений, и уважение к проницательности правительствующего лица, он 3 апреля послал ему письмо, без сомнения известное нашим читателям из газет. Мы просим читателя еще раз просмотреть этот документ, наделавший такого шума, чтобы иметь новый пример того, как неосновательны и неуместны бывают вообще советы, даваемые людям, находящимся в затруднительном положении, людьми, положение которых хорошо:

"Государь! Моя привязанность к вам, ставшему ныне главою нашего семейства, долгий мой опыт в людях и людских делах, любовь к отечеству дают мне достаточное право в нынешние критические минуты повергнуть к подножию престола осторожные мнения о будущих судьбах королевства,-- мнения, внушаемые мне тем же чувством, какое связывает вас, государь, с счастием ваших народов.

Принцип итальянской национальности, в течение веков остававшийся в области идей, энергически вступил теперь в область действий. Было бы безумным ослеплением нам одним не признавать такого факта, когда мы видим, что все в Европе или могущественно помогают ему, или принимают его, или, наконец, покоряются ему, как необоримой необходимости века.

Пьемонт, по своему географическому положению и своим династическим преданиям держащий в своих руках судьбу приальпийских народов, пользуется теперь этим политическим средством, становясь защитником нового принципа, отвергнув старинные муниципальные идеи, и расширяет свои границы до долины По. Но этот национальный принцип, развиваясь, действует теперь по всей Европе, как и следовало ожидать, в пользу того, что благоприятствует ему, в пользу того, кто принимает его, и на того, кто подчиняется ему.

Франция должна хотеть, чтобы ее покровительственное дело не погибло; она будет отныне заботиться, чтобы увеличивать свое влияние в Италии и во что бы то ни стало не потерять плодов пролитой крови, потраченного золота и важности, данной соседу ее, Пьемонту. Ницца и Савойя достаточно свидетельствуют о том. Англия, которая, принимая национальное развитие Италии, должна однакоже противиться французскому влиянию, также будет стараться дипломатическими средствами расширить свое влияние на полуостров и пробуждать усыпленные страсти партий в пользу своих материальных и политических интересов. Уже английская трибуна и пресса говорят, что должно противопоставить Франции в Средиземном море влияние гораздо более важное, чем влияние Ниццы и Савойи у подножия Альп.