Австрия, отброшенная судьбою войны в границы Венецианской области, ежечасно чувствует колеблющуюся свою непрочную власть, и хотя, быть может, понимает, что только отречение от этой провинции могло бы возвратить ей потерянную силу, но не имеет мужества отказаться от надежды со временем возвратить себе господство в Италии. Напрасно было бы говорить вашему величеству об интересе, ныне принимаемом северными державами в произошедших на нашем полуострове переменах, и создание могущественного государства в сердце Европы для них более полезно, нежели неприятно, потому что оно будет им гарантиею против могущих образоваться западных коалиций.
Какой истинный интерес вашего народа и вашей династии, государь, при этом столкновении политических влияний?
Франция и Англия, стараясь уравновесить друг друга, кончат тем, что приобретут здесь влияние столь могущественное, что спокойствие страны и права престола будут сильно потрясены ими. Австрия, не имеющая сил восстановить потерянный перевес и желающая вовлечь ваше правительство в солидарность с собою, была бы нам еще гибельнее, чем Англия и Франция, потому что ей пришлось бы бороться с национальным отвращением, с армиями Наполеона III и Пьемонта и с британским равнодушием. Какое же средство остается нам, чтобы спасти страну и династию, которым грозят столь великие опасности?
Средство одно: национальная политика, которая, основываясь на истинных интересах государства, естественно влечет королевство Южной Италии к союзу с королевством Северной Италии, которому не может воспротивиться Европа, потому что он совершился бы между двумя частями одной страны, равно свободными и независимыми друг от друга. Только этим путем, ваше величество, освобождаясь от всякого иностранного тяготения, вы можете, в политическом соединении с Пьемонтом, быть благородным направителем развития тех гражданских учреждений, которые давал нам обновитель нашей монархии, когда, освободив королевство от австрийского вассальства, основывал на полях Веллетрийской битвы могущественнейшее из итальянских государств.
Неужели мы предпочтем роковое муниципальное разъединение национальной политике?
Муниципальное разъединение не только подвергает нас иностранному тяготению, но, что еще хуже, оно, предавая страну внутренним раздорам, сделает ее легкою добычею партий. Тогда насилие будет верховным законом; но сердце вашего величества несомненно отвергает мысль сдерживать только силою оружия страсти, которые может смягчить и обратить на добро благонамеренность молодого короля, действуя на вражду забвением, протягивая дружескую руку королю другой части Италии и утверждая трон Карла III4 на основаниях, которыми владеет или которых требует цивилизованная Европа.
Да благоволит ваше величество принять эти искренние слова с таким же благоволением, с какою искреннею привязанностью я снова уверяю ваше величество, что остаюсь любящим вас дядею. Леопольд, граф Сиракузский. Неаполь. 3 апреля 1860".
Хорошо графу Сиракузскому говорить такие вещи: он смотрит на дело со стороны; не на его плечах лежит тяжесть управления государством, его слова не ведут ни к чему, и потому он безопасно может говорить, что хочет. Действительно, повидимому, он сам не знает, что говорит, и заботится только о звучности фраз, а не о том, может ли король исполнить его советы, и что было бы, если бы король стал исполнять их. Письмо красноречиво, но с первых же строк видно, что советник едва ли не хуже того, кому советует, понимает положение дел. Разберем все его мысли одну за другою. Начать с того, что он воображает, будто бы неаполитанское правительство не понимает, что итальянцы хотят национального единства. Оно очень хорошо знает это, но видит, что стремление к единству противно его интересам. Граф Сиракузский воображает, что говорит с младенцами; но люди, к которым он обращается, гораздо опытнее и практичнее его самого. Король неаполитанский молод, быть может неопытен; но он окружен очень опытными сановниками, интересы которых одинаковы с его интересами и которых поэтому он никак не захочет удалить от себя. Да если б и не было их, то наследственные предания, пример покойного родителя и руководство матери, женщины очень практичной, заменяют ему опытность. Вся обстановка его такова, что очень удобно ему итти по пути, проложенному отцом, лишь бы хотел он, и невозможно сойти с этого пути, если б он и захотел сойти, а сойти он не захочет, потому что это было бы, как мы увидим, вовсе не расчетливо для него. Все европейские державы принимают факт итальянского национального единства, продолжает граф Сиракузский и несколькими строками ниже сам опровергает себя, говоря, что Австрия вовсе не принимает его, а только не имеет сил в настоящую минуту подавить его военною силою и выжидает времени, когда это можно будет сделать. Как же граф Сиракузский не замечает, что этим обстоятельством отнимается всякое основание и его советов? Племянник, если бы захотел отвечать ему, сказал бы: "Австрия выжидает времени, и я выжидаю времени; теперь для Австрии тяжелая минута, но австрийские дипломаты очень практичны; они полагают, что скоро возвратят себе перевес в Италии; я верю им и не нахожу нужным отступаться от этих верных моих союзников, интересы которых одинаковы с моими, чтобы заискивать дружбу державы, которая никак не будет верить мне и выгоды которой прямо противны моим выгодам. Вы хотите, чтобы я был малодушен, чтобы изменил своим принципам при виде минутной опасности. Я не хочу быть таким трусом". Король был бы совершенно прав, и как же граф Сиракузский не понимает этого? Впрочем, если он далеко уступает советникам своего племянника практичностью и опытностью, то нимало не уступает им привязанностью к династическим интересам: в этом отношении он достойный брат покойного короля, достойный дядя нынешнего. Читатель заметит, с какой точки зрения смотрит на все граф Сиракузский. Он тревожится не какими-нибудь иными мыслями и страданиями, а собственно только опасностями, угрожающими, по его мнению, королевской власти и личному положению его племянника. Даже эти опасности он понимает самым оригинальным образом: видит их там, где их вовсе нет, и едва вскользь упоминает о действительных опасностях, да и то лишь как о препятствиях к отвращению мнимых, созданных его наивными догадками. Первою опасностью для неаполитанского короля он воображает стремление императора французов утвердить свой перевес в Италии, тогда как именно только французский император и держал до сих пор неаполитанского короля на престоле: если б не было известно каждому итальянцу, что Наполеон III запрещает думать о низвержении неаполитанского короля, и если бы французский корпус в Риме не отрезывал Южную Италию от Северной, Неаполь еще летом прошлого года последовал бы примеру Тосканы. Защитника отдельности Неаполитанского королевства от остальной Италии граф Сиракузский воображает врагом неаполитанской отдельности. Столь же странна его мысль о второй опасности, угрожающей неаполитанскому королю: граф Сиракузский мучится уверенностью, что англичане хотят завоевать Неаполь. Его больному воображению кажется, что Англия и Франция собираются разделить между собою итальянский полуостров: северную половину возьмет себе Франция, южную -- Англия,-- мечты необыкновенно мрачные, но достойные разве пятилетнего ребенка. Вот эти-то две страшные опасности, особенно опасность от англичан, которые уже совсем собрались назначить в Неаполь какого-нибудь лорда наместником королевы Виктории5, вынуждают графа Сиракузского предложить племяннику свои спасительные советы. Он, бедняжка, напоминает собою того несчастного у Гоголя, который убеждает всех лезть вверх по стене спасать луну, думая, что хочет упасть на землю и разбить наши носы6. Но племянник и его советники находятся, по нашему документальному выражению, в полном уме и здравой памяти: они видят, что благонамеренный советник трепещет вздора и говорит пустяки; они очень хорошо знают, что ни Франция, ни Англия не думают отнимать власти у неаполитанского короля. Мы видели, какими тревогами страдает граф Сиракузский; посмотрим теперь, чем от них можно избавиться племяннику, по его мнению. "Покиньте наследственную политику вашей династии, вступите в союз с Пьемонтом,-- говорит племяннику дядя,-- и вы будете занимать такое же завидное положение, как Виктор-Эммануэль". Тут, что ни слово, то несообразность. Во-первых, покинуть наследственную политику,-- да разве это возможно? Никакая важная перемена не происходит в человеке без причин. А какая же произошла в обстоятельствах перемена, которая могла бы обратить короля неаполитанского к новой политике? Изменилось только одно: Пьемонт, сделавшись представителем национального единства, имеет намерение присоединить к себе всю Италию; но ведь эта. надежда его относится им самим только к будущему: сам Кавур считает безумством в нынешнее время думать о завладении не только Неаполем, но даже Римом, даже Перуджиею, которая еще ближе Рима; колеблется даже, не оставить ли следы отдельности в Тоскане, которая энергиею своих жителей насильно заставила пьемонтского короля принять ее под свое управление. До Неаполя еще далеко Кавуру, думают советники Франческо, разделяя в этом случае мысли всех так называемых благоразумных людей; об ином думают теперь лишь Маццини7 и Гарибальди, но Маццини -- коварный безумец, который своими интригами только помогает реакционерам, а Гарибальди -- отважный партизан, ничего не понимающий в политике и слепое орудие маццинистов,-- так думают о Маццини и Гарибальди не одни советники Гарибальди, так думают о них и Кавур и "Journal des Débats"; такое мнение об этих злодеях и безумцах, то есть о Маццини и Гарибальди, только укрепляет короля неаполитанского в его системе и в надеждах на скорую благоприятную для него будущность. Если бы они взяли временно верх, думает он, это повело бы только к полнейшей реакции: тогда не удержался бы Кавур и австрийцы снова были бы в Анконе8. А если Кавур останется правителем Северной Италии, моя будущность благонадежна: Франция никак не позволит Кавуру думать о Неаполе, а Кавур не посмеет думать о нем без позволения Франции. Итак, неаполитанскому правительству нет основания отступаться от прежней системы; да и к чему было бы отступаться? Граф Сиракузский предсказывает от этого пользу для короля: какая тут может быть польза для него,-- тут явный вред. Поверят ли итальянцы, чтобы политика неаполитанских Бурбонов в самом деле изменилась? Нет, национальная партия попрежнему стала бы недоверять им и стремиться к их изгнанию из Неаполя. Всею своею историею, всеми своими династическими преданиями и привычками они так неразрывно связаны с своею нынешнею системою, что искренность возможно предполагать в них только тогда, когда они держатся этой системы. Покинув ее, они только оттолкнули бы от себя своих друзей и не привлекли бы к себе ни одного из нынешних врагов. Такое дело было бы очень нерасчетливо. Если национальная партия непоколебима в своей вражде к неаполитанским Бурбонам, то могут ли они получить хотя дружбу Пьемонта, которую рекомендует граф Сиракузский? Неужели пьемонтское правительство будет так непроницательно, что станет полагаться на союзника, бывшего врагом, пока мог, и начавшего искать дружбы только в крайности? Неужели оно не сообразит, что этот союзник при первом улучшении дел снова станет врагом? Неужели оно не сообразит, что надобно пользоваться временем, пока его обстоятельства стеснены, чтобы уничтожить его или ослабить? Вступить в союз с Пьемонтом неаполитанскому королю значило бы отдаться в руки державы, которая не может желать ему ничего хорошего. Но если бы Пьемонт и поверил искренности союза, чему никогда не поверит, союз этот был бы столь же пагубен неаполитанскому королю: неаполитанский король, ставший искренним приверженцем национальных интересов, сделался бы опаснейшим соперником пьемонтской династии; он этою переменою лишал бы ее надежды царствовать над всем полуостровом. Дело ясное, что пьемонтская династия постаралась бы столкнуть этого соперника, отдавшегося ей в руки, пока он еще не успел упрочить в нации доверия к себе. Виктор-Эммануэль и Франческо не могут быть союзниками, потому что династия Виктора-Эммануэля считает себя призванною царствовать над целым полуостровом. Граф Сиракузский ребячествует, воображая, что союз с Пьемонтом был бы выгоден для его племянника: союз этот губил бы Франческо9. Но все равно, наконец, хотя бы и возможно было доброжелательство Пьемонта к Неаполю: допустим все мечты графа Сиракузского, посмотрим, может ли Франческо желать исполнения даже мечтаний, кажущихся его дяде столь полезными для племянника; посмотрим, что дядя обещает за перемену системы? Он обещает племяннику такое же положение, какое занимает Виктор-Эммануэль. Может ли это положение быть привлекательно для Франческо? Не унизился ли бы он в своем мнении, приняв его? Не лишился ли бы он благ, кажущихся ему самыми драгоценными? Франческо очень набожен, он не может жить без благословений папы, ему приятно слушаться духовенства; Виктор-Эммануэль подвергается проклятию папы, духовенство в непримиримой вражде с ним. Такие отношения были бы Франческо столь же тяжелы, как тяжело было бы Виктору-Эммануэлю дурное состояние пьемонтской армии. Посмотрим, какую власть имеет Виктор-Эммануэль. Может ли он заключить в тюрьму, кого почтет нужным? Может ли он издать закон, какой захочет? Нет, не только посадить в тюрьму, даже удалить из палаты депутатов не может он людей ему неприятных. Он не может делать ничего кроме того, что считают нужным министры, которых назначает он не по своему выбору, которые даются ему волею нации. Он был во вражде с Кавуром, Кавур наговорил ему оскорбительных вещей при заключении Вилла-франкского перемирия, а вот Кавур -- первым министром, и управляет королевством не Виктор-Эммануэль, а Кавур. Исполнять волю нации, а не свою волю, выслушивать всякие мнения о своих действиях, не иметь произвольной власти ни над кем, ни над чем в своем государстве,-- нет, такое положение было бы мучительно и унизительно для Фердинанда. Виктор-Эммануэль может находить это положение сносным, даже приятным, даже гораздо почетнейшим, чем положение Франческо; но Виктор-Эммануэль воспитан в других понятиях, у него не тот характер, не те мысли: его честь -- бесчестье для Франческо, его совесть -- безбожие для Франческо, его удовольствие противно Франческо, каждый из них гнушается тем, чем хвалится и наслаждается другой.
Но граф Сиракузский далек от мыслей своего племянника только потому, что увлекается пустыми фантазиями, неосуществимость которых понятна королю неаполитанскому и его советникам; в сущности, по основанию своих мыслей, только спутываемых этими мечтами, граф Сиракузский недаром носит имя Бурбона: он может считать себя либералом, но это невинная шутка, которую не следует ставить ему в преступление, потому что в глубине души он остался человеком благомыслящим, проникнутым теми идеями, которых держится неаполитанское правительство. Первая и главная мысль его -- об интересах династии; все остальное ценит он только по отношению к этим интересам. Если он рекомендует союз с Пьемонтом, он рекомендует его только потому, что находит его выгодным для династии; если в конце письма он двумя-тремя очень неопределенными словами рекомендует какие-то "гражданские учреждения", намекая, вероятно, на что-нибудь либеральное, но не решаясь даже употребить слово "либеральный"; если он рекомендует прекращение произвольных преследований, он рекомендует все это только потому, что воображает нужным для выгоды династии. Он человек обольщенный, но в глубине души сохранивший святыню наследственных убеждений: докажите ему, что он ослеплен, и он исправится; объясните ему, что его племянник хорошо понимает и соблюдает династические интересы, и он одобрит племянника. Мы попробуем сделать это, конечно, не для образумления графа Сиракузского, который едва ли читает русские журналы, а для оправдания короля неаполитанского, совершенно напрасно порицаемого за притеснительность его правительства.
Короля неаполитанского называют жестоким. Но все, что мы знаем о личных свойствах Франческо, вовсе не ведет к предположению, чтобы он имел одну из тех особенно энергических натур, которые любят излишек в добре или в зле, смотря по тому, на что направятся. Его представляют человеком очень обыкновенным, с очень умеренными или, вернее сказать, слабыми страстями; скорее следует назвать его апатичным, нежели увлекающимся. Он флегматик, личный его характер скорее можно порицать за вялость, чем за наклонность к чему-нибудь сильному. Такие люди без крайней необходимости не делают ничего особенно дурного и даже не любят крутых мер, к которым может вынуждать их только необходимость, тяжелая для них самих. Если такой человек сохраняет стеснительную систему, можно наверное предположить, что она неизбежна по его обстоятельствам. Действительно, это так. Известно, какими мыслями издавна проникнута образованная часть подданных короля неаполитанского. Эта история начинается с самого 1814 г.10. Они не хотели допустить восстановления законной своей династии иначе, как с наложением на нее конституционных оков, несносных для государя, не воспитанного в них. Надобно было прибегнуть к известным мерам для обуздания такой злонамеренности. С той поры дело так и тянется до сих пор: несколько раз образованные сословия Неаполитанского королевства восставали для стеснения короля конституциею и всегда ждали только первой удобной минуты, чтобы возобновить такие попытки. В таком положении строгая система истребления злоумышленников составляет не каприз короля, не следствие его природной суровости,-- нет, она составляет необходимость для него, быть может тяжелую, прискорбную, но неизбежную. Кто откажется от своих прав, особенно когда воспитан так, что считает их благотворными не для себя одного, а для всего общества? Кто не считает своею обязанностью защищать свои права? Кого можно порицать за это? Именно это делает, и только это делает неаполитанский король, держась своей системы. Или его права, или либералы должны погибнуть. Кто же усомнится в благотворности его прав для общества? Его совесть совершенно чиста; он подавляет идеи, которые считает гибельными. Он преследует людей, которых считает злодеями, ослепленными или кровожадными и корыстолюбивыми, но во всяком случае злодеями. Ослеплению или заразе злоумышленности подвергаются в Неаполе люди через просвещение; натурально, просвещение должно быть удерживаемо в самых тесных границах. Опытом веков дознано, что развитие торговли, промышленности, усиление сношений между людьми ведет к просвещению; потому прискорбная необходимость заставляет неаполитанскую систему принимать меры, препятствующие этим вредным для нее вещам. Неужели, в самом деле, можно предполагать, что неаполитанским правителям весело принимать эти меры, что они по влечению сердца держатся своей системы? Положим, просвещение может еще казаться само по себе вещью неприятною; но кому радость преследовать торговлю, промышленность, что за приятность управлять государством бедным и слабым? Конечно, правителям было бы приятно иметь обильные финансовые средства; но что же делать? необходимость заставляет человека отказываться и от увеличения своего богатства. Никто не может сомневаться, что такая необходимость для всякого тяжела и прискорбна, что бедности и нужды никто не любит; и тот факт, что неаполитанская система находит нужным препятствовать развитию торговли и промышленности, служит убедительнейшим доказательством, что неаполитанские правители действуют по закону необходимости, неизбежному для них. А кто может осуждать человека, когда он оправдывается необходимостью?