Капитуляция неаполитанской армии в Палермо кажется делом неимоверным для того, кто не вникнет в нравственное состояние войск, почувствовавших себя бессильными против неприятеля, который имел в три или в четыре раза меньше солдат, чем они, а из этих солдат не более тысячи человек годных на серьезный бой с неаполитанскою армиею, считавшею около 20 000 человек. Победа Гарибальди покажется еще страннее, когда мы сообразим, что неаполитанские войска держались в позициях чрезвычайно крепких и располагали многочисленною артиллериею: характер битвы был тот, что несколько сот человек штурмовали форты, занятые неприятелем в двадцать раз сильнейшим, и заставили его сдаться. Это походит на нелепую сказку. Положим, что Гарибальди и офицеры его штаба люди очень больших военных дарований, а неаполитанские генералы в Палермо были люди посредственных или даже малых способностей. Но ведь Наполеон говорил, что самый гениальный полководец всегда будет принужден отступить в битве с армиею вдвое большего числа, как бы плохи ни были полководцы этой армии, если она сама имеет хотя посредственное мужество. Положим, что на стороне Гарибальди было все население города; но мы знаем, что палермцы были доведены прежним своим положением до совершенной неспособности действовать оружием без долгого предварительного обучения. Эти бедняки во все время борьбы только бегали по улицам и кричали, как маленькие дети: военной помощи Гарибальди получил от них, несмотря на все их сочувствие к нему, меньше, чем получил бы от сотни мужчин, достойных называться мужчинами. Правда также, что, кроме 1 000 человек волонтеров, приехавших с ним из Италии, у него было в Палермо тысячи четыре или тысяч пять сицилийских инсургентов. Два месяца тому назад, еще не имея сведений о способе войны, какую вели они до прибытия Гарибальди, мы полагали, что следует считать этих инсургентов очень храбрыми солдатами. Но теперь, когда дело разъяснилось, мы видим, что совершенно ошиблись во мнении о их боевой годности. Правда, каждый из них сам по себе человек смелый. Но не было у них решительно никакого подготовления к военному делу. Положение сицилийцев было в этом отношении беспримерно между европейскими народами. Везде вы найдете довольно много людей, бывших в военной службе, имеющих какое-нибудь понятие о военной дисциплине, сколько-нибудь знающих, что главное дело в походе--сохранять присутствие духа, а в битве -- помнить, что треск ружейных выстрелов вовсе не так опасен, как шумен, что из сотен пуль попадает лишь одна, что истинная опасность постигает солдат лишь тогда, когда они смешаются. Эти люди больше или меньше подготовляют своими обыденными рассказами в мирное время остальное население понимать военные надобности, подготовляют его хоть к тому, чтобы из него могли выходить сносные рекруты. Они же, в случае надобности, обучают других, сдерживают их своим примером,-- в Сицилии ничего подобного не было. Давно уже неаполитанское правительство перестало брать сицилийцев в солдаты. На острове совершенно не было людей, когда-нибудь стоявших под ружьем, делавших походы порядочным образом. Вооруженные толпы, составившиеся из сицилийцев, оказались такими же непригодными выдерживать схватку, как неспособны оказались бы уметь держать себя во время морской бури люди, привезенные на корабль прямо из таких мест, где население не видало и речных судов. Они суетились, пугались всякого вздора, бестолку шумели; бестолку стреляли, когда стрелять было еще рано; оставались уже без зарядов, когда наступало время стрелять, и прятались от каждого неприятельского выстрела, как будто одна пуля перебьет всех их. Все их военные действия ограничивались тем, что они уходили с ружьями в горы, стреляли издали по неаполитанским отрядам и отступали дальше в горы, когда эти отряды приближались к ним на версту. Догнать их было нельзя, нельзя было и победить, не догнавши, потому неаполитанцы не могли усмирить восстания, как не может охотник прекратить шума и беготни зверей в лесу. Но что делать, когда их подведут к неприятелю ближе версты,-- сицилийские инсургенты решительно не знали; они совершенно терялись при всяком сколько-нибудь серьезном столкновении. Повторяем, что нельзя сомневаться в способности каждого из них стать хорошим солдатом. Но ему было нужно несколько недель практики, чтобы сделаться похожим хотя на то, каковы бывают в других странах рекруты через день по принятии в службу. А потом нужно было бы еще несколько недель практики, чтобы сделать этих рекрут способными действовать в битве. Времени на это обучение недостало, когда они пришли в Палермо. Они были хуже всякой толпы французских или немецких рекрут. Они могли только мешать действию хороших солдат и, точно, при вступлении Гарибальди в Палермо несколько раз чуть не расстраивали всего дела то своею бестолковою торопливостью, то своею дикою пугливостью. Собственно борьбу выдерживали только те тысяча человек, которых привез Гарибальди из Северной Италии. Правда, эти тысяча человек -- люди, закаленные в битвах, отборнейшие солдаты, каких только можно найти; правда, ни один из них не отступит шага, ни один не отдастся в плен, каждый будет сражаться до последнего дыхания и дорого продаст свою жизнь. Но все-таки тысяча человек, каковы бы ни были они, не могут выдержать битву с тремя или четырьмя тысячами посредственных солдат, не говоря уже о пятнадцати или двадцати тысячах. Развязка палермских событий противна всякому военному правдоподобию; потому неаполитанское правительство предало суду генералов и штаб-офицеров, бывших в Палермо. Обвинений против них два: они подозреваются в измене и осуждаются за чрезвычайную неспособность. Но говорить об измене Ланцы и его сотоварищей значит говорить совершенную нелепость. Многие унтер-офицеры действительно дезертировали; многие офицеры младших чинов, поручики и капитаны, быть может несколько батальонных командиров, вовсе не сочувствовали делу, за которое сражались,-- но ведь и они только печалились, только желали прекращения битвы, а все-таки сражались по команде; что же касается до старших офицеров и генералов, они все были преданы правительству, которому служили, и мысль об измене королю была от них так же далеко, как от самого Гарибальди мысль изменить сицилийцам. Они действовали очень усердно. Но умели ли они действовать? Нет возможности открыть в неаполитанских генералах следы особенной даровитости, но все-таки распоряжались они вовсе недурно. Обвинять полководца в неуспехе его действий вещь самая обыкновенная. Так, например, Ланца, явившись в Палермо, нашел распоряжения своего предшественника, Сальцано, очень неблагоразумными; теперь говорят то же самое о его распоряжениях. Но всматриваясь в события похода, мы находим, что то и другое порицание одинаково несправедливы. Едва Гарибальди высадился, Сальцано тотчас умел сообразить, что он должен двинуться на Палермо, а не по какому-нибудь другому направлению, и рассудительно выбрал пункт, на котором надобно задержать его. Калата-Фимская позиция -- самая крепкая на всем пути от Марсалы до Палермо; она самая важная на всем этом пространстве и в стратегическом отношении, служа узлом всех дорог от Марсалы. Если бы неаполитанцы удержались в Калата-Фимском дефиле, Гарибальди не мог бы обойти их, остался бы заперт в небольшом северо-западном краю острова. Отряд, посланный Сальцано, имел численность по всем соображениям достаточную: действительно, Гарибальди явился перед Калата-Фимской позицией с количеством людей меньшим этого отряда. Притом же Сальцано, если б и хотел, не мог бы послать больше: главные свои силы он справедливо рассудил оставить в Палермо, потому что иначе жители столицы восстали бы. Ланца, как видно, напрасно осуждал своего предшественника. Точно так же теперь неаполитанское правительство напрасно винит Ланцу. Когда Калата-Фимская позиция была потеряна, он справедливо рассчитал, что должен ограничиться защитою высот, господствующих над Палермо, и действительно занял их. Подступ к Палермо остался возможен для Гарибальди только с восточной стороны, с которой, во-первых, было и неудобно защищать город, а во-вторых, нельзя было никакому генералу предвидеть такого быстрого нападения. Маневры, сделанные Гарибальди, были беспримерны по смелости и по быстроте. Того, кто не мог предупредить их, нельзя еще называть человеком нераспорядительным. Но если так, если неаполитанские генералы распоряжались недурно, если офицеры их исполняли свою обязанность, если у них было в двадцать раз больше солдат, чем сколько было у противника людей, годных к сражению, то в чем же причина их неимоверного поражения? Мы знаем теперь, что она заключалась в характере их войска, превосходно обученного, отлично вооруженного, но все-таки ставшего почти столь же неспособным к битвам, как неспособны были сицилийские инсургенты. Неаполитанские солдаты не годились ни на что, кроме грабежа и резни безоружных жителей. Убивать женщин, стариков, жечь села -- этому выучились они, но это такая наука, которая отучает от способности сражаться. Многие винят неаполитанских генералов за то, что они допустили своих солдат до приобретения такой привычки -- обвинение совершенно неосновательное, как мы доказали в обозрении, напечатанном два месяца тому назад. Это был единственный способ вести войну, возможный при данных отношениях. Если бы поддерживать дисциплину в неаполитанском войске, если бы не дозволять солдатам грабить и резать, солдаты не стали бы служить: какое другое побуждение удержало бы их под знаменами? Французы, например, сражались в Италии для славы своей родины, сражались по убеждению, что они защищают хорошее дело. У солдат, которыми командовал Ланца, таких мыслей не было и не могло быть. Притом же цель всякой войны -- нанесение вреда неприятелю. Если неприятель -- армия, надобно бить эту армию. Но в Сицилии до прибытия Гарибальди неприятельской армии никакой не было против неаполитанцев, а война шла больше месяца; неприятелем был каждый сицилиец, потому надобно было истреблять сицилийцев. Военное искусство требует уничтожения неприятельских военных средств; потому надобно было жечь все, что можно, грабить все, что попадалось под руку. Таким образом, неаполитанцы принуждены были своим положением принять систему действий, которая сделала их войско толпою мародеров, а мародеры, в каком бы числе ни были, всегда бегут от самого слабого неприятеля.
Впрочем, как бы то ни было, все равно: они принуждены были заключить капитуляцию. Возвращение в Неаполь 20-тысячного войска, пораженного неприятелем в двадцать раз слабейшим, должно очень вредно подействовать и на всю остальную неаполитанскую армию: эти люди по необходимости вносят в нее свое уныние, свое убеждение в невозможности держаться против Гарибальди. В прошедший раз мы были обмануты телеграфическими депешами, говорившими, что Гарибальди уже переправил часть своих волонтеров в Калабрию. Это преждевременное известие, распространившееся по Европе из Неаполя, было произведено торопливым отправлением трех колонн в Калабрию, где со дня на день ждали неаполитанцы появления неприятеля. Но Гарибальди считает нужным привести в порядок сицилийские дела и организовать порядочную армию из сицилийцев, прежде чем двинется на материк. По всем известиям, сицилийцы, отученные долговременным господством прежней системы от всякого участия в государственных делах, еще не умели бы сами справиться с ними без Гарибальди. Они не умели бы сами себе устроить администрацию, не умели бы позаботиться как следует о сформировании войск. Во всем этом для них еще нужны чужие советы, чужое руководство. Дивиться тут нечему: без некоторой привычки к делу никто ничего не может делать быстро и успешно. В приложении к этому обзору читатель найдет извлечение из палермской корреспонденции "Times'a", служащей продолжением тех писем, которые перевели мы в прошлый раз. В ней сообщаются подробные известия о ходе дел в Палермо до начала июля, и нам остается только дополнить это извлечение сведениями о событиях после тех дней, на которых оно останавливается. Но прежде скажем несколько слов о последствиях, какими отразились успехи Гарибальди в самом Неаполе.
Два месяца тому назад мы старались изобразить личный характер короля неаполитанского и тех влияний, которым он подчиняется. Благодаря своему воспитанию, он совершенно тверд в принципах, которыми руководился его родитель, и не имеет нравственной свободы принять иную систему действий. Отчасти по своей неопытности, а еще больше по характеру своего воспитания, он руководится советами сановников, управлявших государством при его отце, и справедливо полагает, что не должен иметь доверия к людям иного образа понятий. Таким образом, нравственная необходимость всегда должна удерживать его при прежней системе. Но, несмотря на такие факты, как бомбардирование Палермо и другие подобные распоряжения, рассказами о которых наполнены газеты, сам он лично должен иметь характер мягкий. Полным доказательством тому могла бы служить уже одна роль, оставленная им его мачехе. Когда ждали смерти покойного короля1, его вторая супруга употребляла всевозможные усилия, чтобы отнять наследство у нынешнего короля, своего пасынка, и доставить престол своему сыну, графу Трани2. Кроме действий разными мирными путями, она даже устраивала заговор с этой целью, устраивала даже военные возмущения. Не говорим уже о том, что она подвергала своего больного мужа нравственной пытке и не допускала к его постели никого, кроме своих соумышленников,-- не допускала ни своего пасынка, ни его жену. Чрезвычайно странное зрелище представлялось тогда борьбою двух полиций, общей полиции и жандармской, из которых одна была на стороне прямого наследника престола, а другая на стороне графа Трани и его матери. Полицейские начальники и жандармские начальники арестов[ыв]али друг друга, обвиняли друг друга в злоумышлениях. После всего этого надобно было ожидать, что молодой король не будет доверять мачехе, отнимавшей у него престол, не будет доверять придворным и министрам, действовавшим заодно с нею против него. Но они сохранили при нем все свое влияние или даже получили еще безграничнейшую силу, чем какую имели при его отце,-- черта, свидетельствующая о мягкости личного характера в новом короле. Но мягкость характера, как он показывал в последнее время, не мешает ему очень твердо держаться принципов, издавна обеспечивавших спокойствие Неаполя. Печальная необходимость могла принудить его к временным уступкам; но все свидетельствует, что в душе он остался непоколебим.
Когда неаполитанский двор убедился, что ему грозит близкая опасность, он начал приискивать разные средства избежать ее. Прежде всего, как знает читатель, он хотел, чтобы иноземные державы защитили его от заговорщиков и бунтовщиков. Был отправлен чрезвычайный посланник в Париж и в Лондон просить помощи у французского и английского правительств. Но император французов принял просьбу сурово: он долго был лично оскорбляем покойным королем и нынешним королем; они оба с одинаковым упорством отвергали его советы изменить систему. Читатель помнит, что однажды французский и английский посланники, по согласию своих правительств действовавшие в этом смысле, получили от неаполитанского двора такие оскорбительные ответы, что дело было близко к войне. Это случилось при прежнем короле. Когда воцарился нынешний, советы Наполеона III возобновились и были отвергнуты так же высокомерно. Припомнив эти дела, император французов сказал теперь неаполитанскому посланнику, что удивляется, видя его в Париже, и никаких новых советов давать не намерен. Конечно, император французов так расчетлив, что воспоминания о прежних неудовольствиях не удержали бы его от вооруженного вмешательства в пользу Неаполя, если бы он находил вмешательство выгодным; но в том и дело, что тогда показалось и до сих пор кажется ему неудобно посылать армию в Неаполь или Палермо. Причины тому мы увидим ниже. На английский кабинет с самого начала было еще гораздо меньше надежды, и пока посланник ехал в Париж, произошло в парламенте объяснение, прямо показавшее ему бесполезность поездки в Англию. На вопрос одного из членов палаты общин о том, какой политики думает держаться кабинет в неаполитанских делах, лорд Пальмерстон в самых суровых выражениях высказал впечатление, произведенное на Европу бомбардированием Палермо и вообще образом действий неаполитанских войск в Сицилии, и прибавил, что низвержение Бурбонов было бы, по его мнению, самою справедливою развязкою дела. Прочитав эти слова, неаполитанский посланник не рассудил ехать дальше Парижа. Что ж было делать? Император французов сказал, что за советами и защитою ближе было бы обратиться в Турин, чем в Париж или Лондон; неаполитанский двор повиновался указанию. Но сардинское правительство, не говоря уже о политических причинах, не допускающих его защищать неаполитанский двор, постоянно было оскорбляемо им. Вспомним, например, дело о захваченном неаполитанцами сардинском пароходе "Кальяри". Сардиния получала тогда самые обидные ответы на свое требование возвратить этот корабль, капитан которого нимало не был виноват в сообщничестве с маццинистами, под предлогом чего конфискован был "Кальяри". Когда неаполитанский кабинет был наконец принужден угрозами Англии возвратить неправильно удерживаемый корабль, он передал его англичанам, а не сардинцам, с самыми презрительными объяснениями о том, почему не хочет отдавать его прямо сардинцам. Еще недавно Франциск II спрашивал у папы, может ли он иметь какие бы то ни было сношения с правительством Виктора-Эммануэля, отлученного от церкви. А при самом своем вступлении на престол, получив от Виктора-Эммануэля письмо с очень благонамеренными советами, он оставил это письмо без ответа. Ненатурально было бы ожидать дружбы неаполитанскому королю от правительства, которому он наносил такие обиды. Разумеется, обиды можно бы загладить смирением, но читатель знает, что сардинское правительство рассчитывает соединить всю Италию под своею властью. Просьба была отвергнута и в Турине. Пришлось отклонять опасность собственными средствами. Начались министерские совещания в присутствии членов королевской фамилии и нескольких довереннейших лиц. Молодой король, пораженный неудачами своих войск, был болен. Он лежал в комнате соседней с тою, где происходил совет. Споры были, разумеется, очень жаркие. Большинство министров настаивало, чтобы продолжать прежнюю систему. Граф Трани, младший брат короля, обещанный в вице-короли сицилийцам, если они покорятся, также восставал против всяких уступок. Сам Франциск II держался также этого мнения, насколько имеет личное мнение о делах. Но положение было так ясно, что сторона, требовавшая уступок, одержала верх в совете. Было решено, что надобно составить но вое министерство. Королю доложили об этом.-- "Хорошо,-- сказал он,-- я поручаю составление нового министерства синьору Трое".-- Этим намерением доказывается совершенная невозможность винить Франциска II в действиях его правительства. Из всех прежних министров Троя был самый непопулярный человек: Неаполь считал его самым, крайним реакционером, приписывал ему самые крутые меры. Но король, как видно из его слов, совершенно не знал этого. Ему казалось, что Троя самый надежный из его прежних министров, и он полагал, что общественное мнение так же высоко ценит качества этого правителя. Предполагать какую-нибудь неискренность в столь важную минуту невозможно. Франциск II, очевидно, думал, что общественное мнение будет очень довольно возведением Трои в звание первого министра. Но Троя отказался: он понимал, каким человеком считают его неаполитанцы. Тогда началось отыскивание людей, которые были бы либералами по мнению неаполитанского двора: он увидел, что нельзя обойтись без либералов. Сначала обращались к таким людям, которые даже сами не претендовали на имя либералов; они отказывались один за другим, объясняя, что надобно вручить власть людям не столь близким, как они, к прежней системе по образу мыслей. Наконец дошли до человека, считавшего себя либералом и поэтому думавшего, что его имя будет принято публикою благосклонно. Спинелли занимает по своим идеям середину между абсолютистами и конституционистами. Он стал приискивать товарищей и большую часть их взял из абсолютистов, не одобрявших прежней крайности. Все они, и сам Спинелли, не пользовались большой известностью не только за пределами Неаполя, но и в самом Неаполе. Когда был обнародован список нового министерства, неаполитанцы стали расспрашивать друг друга, не знает ли кто чего о новых правителях. Нашлись некоторые всезнающие люди и объяснили остальным, что новые министры известны им за людей добросовестных. Но никто не полагал, чтобы они имели силу устранить прежние влияния от управления делами; общее мнение было, что новое министерство не получит самостоятельности, послужит только орудием, посредством которого станут управлять прежние люди. Незначительность министров была первою причиною такого впечатления; другою, еще важнейшею, служил опыт 1848 года, когда либеральные министры были только до минования крайней нужды в них взяты для прикрытия продолжающегося господства прежней системы. Потому прокламация о перемене правительства была встречена неаполитанцами с совершенною холодностью. Напрасно на цитадели Сант-Эльмо прежнее знамя бурбонской династии было заменено трехцветным национальным знаменем. Напрасно министерство говорило в своей программе, что будет дана конституция, что Неаполь вступает в союз с Сардиниею и следует отныне национальной политике: город остался совершенно равнодушен, а тайный комитет, управляющий действиями либеральной партии, издал прокламацию, советовавшую неаполитанцам не верить искренности и прочности уступок, а ждать спасения только от Виктора-Эммануэля и Гарибальди. Надобно было принять административные меры, чтобы появились признаки довольства столицы уступками. На другой день стали ходить по городу переодетые полицейские чиновники и служители с криками: да здравствует король! да здравствует конституция! Толпы лаццарони, не имеющих никакого понятия о конституции, также были разосланы по городу с криками в честь ей и королю. Горожане стали отвечать им криками: да здравствует Виктор-Эммануэль, итальянское единство, Гарибальди! В некоторых местах началась перебранка, стеснились толпы, и от толчков дело дошло до палочных ударов. В одно из таких столплений попался французский посланник в Неаполе, Бренье, и какой-то лаццарони или переодетый полицейский ударил его по голове палкой,-- случай очень неприятный для нового правительства, которое думает опираться на благосклонность Франции. Драки эти, не имевшие в себе ничего серьезного, повторились на следующий день (28 июня). И тут они не имели сами по себе никакой важности, но странным образом кончились сожжением двенадцати домов полицейского управления; несколько десятков или сотен людей, дравшихся с полицейскими и с лаццарони, не были так сильны, чтобы сжечь эти дома; потому дело стало объясняться иначе. Неаполитанцы думали, что полицейские комиссарства были сожжены по распоряжению самой полиции, желавшей уничтожить свои архивы и следы особенного устройства некоторых комнат, где производились пытки. Справедлива или нет такая догадка, мы, разумеется, не знаем. Драки на улицах производились только лаццарони, разделившимися на две партии: одна за Франциска II, другая за Гарибальди, а либеральная партия нимало не участвовала в них. По крайней мере, известно, что тайный комитет сильнейшим образом убеждал жителей столицы избегать всяких беспорядков, а инструкции комитета всегда с точностью исполнялись жителями Неаполя. Как бы то ни было, но уличные драки 28 июня, не имевшие никакой важности, были причиною объявления Неаполя находящимся в осадном положении. В следующие дни спокойствие не нарушалось, и осадное положение скоро было снято. Эта готовность отказаться от меры, вероятно не бывшей нужною и с самого начала, убедила неаполитанцев, что новые министры хотят действовать добросовестно, и приобрела им некоторую популярность в столице. Но доверие относится только лично к ним, к их намерениям, а не к их силам, не к прочности новой системы. Всем в Неаполе известно, что двор не изменил своим принципам и терпит новых министров только до первой возможности избавиться от них. Известно также, что они и теперь довольно бессильны, что из десяти мер, предлагаемых ими, утверждается разве одна, да и то после очень тяжелых споров, очень неохотно и с разными изменениями, отнимающими у нее почти всю важность. Большая часть должностей остается занята людьми прежней системы не потому, чтобы министры не видели надобности сменить их, а потому, что двор не соглашается на перемену. Потому, считая новых министров людьми благонамеренными, столица сохраняет прежние свои мысли о надобности присоединиться к Пьемонту. Трудно думать, чтобы неаполитанский двор стал искренним приверженцем конституционной системы. По всей вероятности, скоро обнаружится невозможность держаться в нынешнем шатком положении: люди прежней системы должны будут или принять крайние меры для подавления либеральной партии, или против собственной воли удалиться из Неаполя. А между тем нынешнее положение дел таково: провозглашено восстановление конституции 1848 года; приказано составлять списки избирателей; 19 августа назначено произвести выборы, а 10 сентября положено собраться палате представителей. Не знаем, с какою деятельностью исполняется декрет о составлении списков избирателей; вероятно, этому делу не препятствуют, потому что оно, само по себе, еще не затрудняет возвращения к прежней системе. Но другое постановление того же декрета еще не приводится в исполнение: вместе с провозглашением конституции 1848 года было объявлено, что восстановляется свобода печатного слова, гарантируемая Неаполю этою конституцией); с той поры до времени последних известий, какие мы имеем, прошло уже более двух недель, а неаполитанские газеты все еще не получили возможности пользоваться правом, которое должны получить [по] этому декрету. Надобно, впрочем, сказать, что свобода печатного слова совершенно не сообразна с порядком дел, еще продолжающим существовать в Неаполе, несмотря на декрет о восстановлении конституции и на учреждение нового министерства. Мы уже замечали, что действительная власть остается в руках прежних людей; первым делом свободной журналистики было бы представление бесчисленных обвинений против людей прежней системы, требование, чтобы эти лица были арестованы и преданы суду. Разумеется, они не могут допустить того, пока будут сохранять силу. Зато приведена в исполнение обещанная амнистия политическим изгнанникам и заключенным. В самом деле, неаполитанские агенты при иностранных дворах объявили, что изгнанники могут возвращаться на родину. В Турине и в Лондоне, где особенно много этих изгнанников, они собирались на совещание о том, воспользоваться ли этим разрешением. В обоих городах большинство собравшихся решило не возвращаться, пока не будут даны более прочные гарантии в серьезности провозглашенного изменения системы. В Турине сильно поддерживал такое решение Поэрио, человек, очень умеренного образа мыслей. Но довольно многие объявили, что последуют приглашению новых министров; впрочем, они объяснили своим товарищам по изгнанию, что едут поддерживать общественное мнение в недоверчивости к намерениям двора. Между тем люди старой системы оправляются и мечтают не только об отменении конституции, но и об отмщении Франциску II за временные уступки, мм сделанные. Возобновились планы провозгласить вместо него королем брата его, графа Трани, мать которого, вдовствующая королева, мачеха Франциска II, предводительствует партиею, отвергающею всякие уступки. Интриги ее в пользу сына против пасынка были так опасны, что Франциск II по предложению новых министров согласился удалить ее с некоторыми из ее приверженцев в Гаэту. Она требует, чтобы ее отпустили в Вену, где она хочет склонять Австрию к вооруженному вмешательству. Но и находясь в Гаэте, она не падает духом. 15 июля часть гвардии, возбужденная приверженцами ее, пошла по улицам Неаполя, провозглашая королем графа Трани. Восстание было легко подавлено; но вдовствующая королева продолжает склонять войска к новым попыткам в пользу ее сына, именем которого она стала бы управлять с безграничной властью. Между тем идет в войске пропаганда и с другой стороны: тайный комитет и многочисленные приверженцы Виктора-Эммануэля и Гарибальди действуют так же неутомимо и, говорят, не без успеха. Сами лаццарони, служившие прежде неизменною опорою Бурбонов, подвергаются влиянию гарибальдиевской пропаганды. Теперь они, подобно солдатам, разделены на три партии: одна хочет защищать Франциска II и низвергнуть стесняющую его конституцию; другая вместе с конституцией) хочет низвергнуть и его, чтобы провозгласить королем графа Трани; третья, наконец, сочувствует Гарибальди, и эта последняя партия довольно быстро усиливается.
Если бы общественное мнение имело прочную самостоятельность, разумеется, легко было бы предсказывать развязку неаполитанских дел. Затруднением служит то, что не только в Неаполе, где оно так неопытно, но и в передовых странах Западной Европы, даже в самой Англии, оно часто оказывается шатким, увлекающимся. Теперь пока неаполитанцы остаются при своих прежних мыслях. Но как ни продолжительны были факты, породившие такое настроение мыслей, очень небольшого желания со стороны двора достаточно, чтобы очень быстро изменить расположение публики. Если бы новому министерству удалось действительно получить власть над делами, если бы король искренно предался своим новым советникам, совершенно отстранив прежних, то, по всей вероятности, неаполитанцы скоро воодушевились бы горячею любовью к нему, забыли бы о присоединении к Пьемонту, пожалуй, были бы готовы ехать завоевывать Сицилию, как поехали в 1848 году. Предоставляем каждому судить, вероятен ли такой оборот дела. Но пока положение остается неопределенным, очень многое зависит от отношений нынешнего неаполитанского правительства к правительствам других держав, в особенности к Франции и к Сардинии. Английский кабинет решительно расположен в пользу Гарибальди и желает, чтобы Неаполь вместе с Римом соединился в одну державу с Северной Италией. Но положительно известно, что английские министры не хотят начинать вооруженного вмешательства в итальянские дела, потому их расположение или нерасположение не слишком ободряет одних, не слишком пугает других в Палермо и в Неаполе. Франция -- иное дело. Все полагают, что Наполеон III не затруднится послать войска и флоты туда, куда потребует его расчет. Притом же Австрия и теперь, как полгода тому назад, ждет только его разрешения, чтобы начать вооруженные действия в Италии. Таким образом, очень значительная часть надежд и опасений основывается на догадках о намерениях императора французов. Многим казалось странным, что он не послал войско в Сицилию, как только узнал об экспедиции Гарибальди, которую решительно не одобрял. Но тогда же было видно, что препятствием тут служил не недостаток доброй воли с его стороны, а только нежелание преждевременного разрыва с Англией: по всему было видно, что шли очень горячие объяснения о сицилийском вопросе между Парижем и Лондоном. Теперь это положительно подтверждено словами лорда Росселя в палате общин, что английский кабинет "имеет положительные основания к уверенности, что со стороны Франции не будет вооруженного вмешательства в сицилийские и неаполитанские дела". Ясно, что Франция хотела вмешательства, Англия не хотела, и Франция нашла удобнейшим уступить ее желанию. Вот по этому-то обстоятельству Франция до сих пор ограничивалась и до каких-нибудь новых перемен в общем состоянии европейской политики будет ограничиваться одним дипломатическим влиянием в Неаполе и в Турине. Французское правительство само высказало свою программу по итальянскому вопросу: оно остается верно той идее Виллафранкского договора, что Италия не должна быть одним государством, а следует ей сделаться союзом нескольких государств, под преобладающим влиянием Франции. События конца прошлого года и начала нынешнего не благоприятствовали осуществлению такой мысли, но теперь, по словам французского правительства, обстоятельства благоприятствуют ей: неаполитанский король согласился на союз с Пьемонтом; папа должен будет последовать его примеру или отказаться от всех своих владений, кроме города Рима, и вот итальянская конфедерация, провозглашенная в Вилла-Франке, уже готова. Австрия согласна на нее, остается только заставить Сардинию отказаться от дальнейших честолюбивых замыслов. При первом удобном случае будет употреблена военная сила на осуществление этой программы, а теперь пока, по неблагоприятности обстоятельств, употребляется только дипломатическое влияние. Французский посланник в Неаполе, Бренье, служит главною опорою новой системы, водворение которой необходимо, чтобы не дать Неаполю соединиться с Пьемонтом. Говорят, что у парижских дипломатов есть и другие мысли, кроме поддержки Бурбонов; говорят, что Неаполь наполнен агентами мюратистов, думающих воспользоваться обстоятельствами, чтобы возвести на неаполитанский престол своего претендента. Говорят, что в этом случае Рим хотят предоставить принцу Наполеону, которому прежде предназначалась Тоскана; хотят, чтобы Италия разделялась на четыре государства: Венеция под властью австрийцев, Сардиния под властью национальной династии, Рим и Неаполь под властью принцев императорской французской династии. В существовании таких желаний незачем сомневаться; исполнятся ли они,-- это зависит от общего положения европейских дел: если не произойдет решительной перемены в отношениях Франции с Англиею, если не будет войны, то желания останутся просто желаниями. До сих пор Франция не говорит о Мюрате3, а напротив, поддерживает Франциска II. Сопротивление неаполитанского двора установлению нового порядка делает эту задачу очень затруднительной; но еще тяжелее французской дипломатике вести дело в Турине. Три месяца тому назад, когда собирался Гарибальди в Сицилию, его предприятие казалось слишком отважным; вероятность успеха была бы придана ему только содействием туринского правительства, но граф Кавур не отважился рисковать: боясь гнева Франции, он даже всячески мешал отправлению экспедиции, насколько дозволялось это народным энтузиазмом в пользу Гарибальди. Теперь дела не таковы. Само неаполитанское правительство уже признало Гарибальди не флибустьером, а главою сицилийского правительства. Император французов не решается пока ничего сделать против Гарибальди, который, напротив, по общему мнению, скоро овладеет всею южною половиною Италии. Этот неожиданный поворот счастья ободрил Кавура. Он стал так открыто высказывать свое сочувствие предприятию Гарибальди, что в Турине и Генуе очень многие поверили ему, будто бы он с самого начала помогал ему. Вот отрывок в этом тоне из туринской корреспонденции "Times'a":
"Положение Сардинии чрезвычайно затруднительно. Ваш палермский корреспондент описывает мнение, господствующее в столице Сицилии; но, мне кажется, он несправедлив к туринскому правительству, утверждая, что "Сардиния не благоприятствовала экспедиции Гарибальди, а напротив, всеми силами старалась помешать ей". Разумеется, законное правительство не могло принимать открытого участия в экспедиции, которую все стали бы называть пиратской, если б она не получила успеха. Но в Генуе и В Турине разве только сумасшедший мог сомневаться в том, что Гарибальди не мог бы отплыть, если б сардинское правительство не смотрело сквозь пальцы на его предприятие. Очень жаль, что Гарибальди не имел при себе офицера, который бы посмотрел, у каждого ли отправляющегося с ним есть ружье и запасены ли для ружей патроны. Но бесспорно было бы неблагоразумием и невозможностью отправить более значительный отряд, человек тысяч двенадцать или пятнадцать, в это предприятие, казавшееся безнадежным и в дипломатическом отношении бывшее беззаконным. Гарибальди должен был победить силою своего имени и помощью сицилийских инсургентов или погибнуть, потому что Сардиния не могла сделать для него больше, чем сделала, не вступая в явный разрыв с Неаполем, а начать войну с Неаполем не могла она, не устроив своих дел с Австриею и Францией). Гарибальди отплыл, высадился, победил; тогда энтузиазм всей Европы к нему успокоил сардинское правительство, дал ему уверенность в бездействии опасных его соседей. Этим объясняется вторая экспедиция, отплывшая под начальством Медичи4, и третья экспедиция под начальством Козенца5. Быть может, эти экспедиции следовали одна за другою не так быстро и имели не такой обширный размер, как желали бы друзья Гарибальди; но сардинское правительство не могло в этом деле поступать свободно и было принуждено давать экспедициям характер частного предприятия. Люди, понимающие дело, рассудят сами, можно ли было несколькими стами тысяч, медленно собиравшимися по частным подпискам, покрыть издержки на покупку девяти или десяти пароходов, на снаряжение четырех или пяти тысяч человек с десятью тысячами ружей; а если это было произведено не средствами частных людей, то кто же доставил эти суммы? Сардинское правительство делало и делает столько, что Неаполь имел бы слишком достаточные причины к войне с ним. Но неаполитанское правительство лишило себя возможности поддерживать свои права, и, конечно, Сардиния поступила бы в интересе человечества, объявив теперь войну Франциску II. Франциск II не в состоянии защищаться, но может и в несколько дней подвергнуть неисчислимым бедствиям Королевство, неизбежно ускользающее из-под его власти. Он посылает свои войска, столь верно описываемые нашим палермским корреспондентом, усиливает эти сборища, неспособные ни на что, кроме грабежа и убийства, и готовит междоусобную войну, которая возобновит все ужасы кровавых действий кардинала Руффо6. Я не разделяю мнения торопливых людей, обвиняющих Гарибальди за то, что он остается в Палермо и по прибытии к нему экспедиции Медичи; он должен организовать Сицилию, прежде чем начнет дальнейшие действия. Эта задача займет его на целый месяц. Сардиния может и, как здесь полагают, хочет сократить этот тяжелый период неизвестности. Она хочет нанести последний удар неаполитанскому правительству и не дать ему времени на бесполезное опустошение. Она хочет объявить войну, быстрый успех которой не подлежит сомнению. Таково решение вопроса, ожидаемое здесь всеми. Полагают, что граф Кавур получил полное согласие Франции и Англии. Пусть две пьемонтских дивизии пойдут из Римини через Папскую область в Абруццо. Пусть несколько кораблей выйдут из Генуи с другим отрядом. Сражений не будет; борьба кончится в три дня".
Это отголосок патриотических рассуждений публики, слишком готовой верить тому, что приятно для нее. Самому Гарибальди и его главным сподвижникам, мнения которых передаются палермским корреспондентом "Times'a", лучше всех известно, помогало ли туринское правительство их отъезду в Сицилию, или хотя смотрело ли оно сквозь пальцы на их сборы. Если дело было так, как уверяет туринский корреспондент, Гарибальди не стал бы говорить противное. Он, может быть, молчал бы, если вто нужно по дипломатическим соображениям, но не стал бы лгать и клеветать на Кавура, виня его в недоброжелательстве. Притом же вспомним факты. Генуэзскому губернатору было приказано употребить военную силу, чтобы задержать отправление экспедиции. Только убеждение, что от этого произошло бы народное восстание, не допустило губернатора вывести сардинские войска против волонтеров, собиравшихся итти из Генуи и соседних деревень на пристань. Но они все-таки могли пробраться на пристань только ночью, только небольшими группами,-- иначе полиция задержала бы их. Береговые батареи хотели стрелять по кораблям, на которых отправлялись волонтеры, и не стреляли потому лишь, что корабли находились вне выстрелов. Кавур запретил комитету национального вооружения выдать на снаряжение экспедиции деньги, которые принадлежали самому Гарибальди. Какое наивное предположение, будто бы сам Гарибальди и его офицеры не заботились о том, есть ли ружья у их волонтеров, запасены ли патроны для ружей! Вероятно, они заботитились об этом и, вероятно, не получали помощи от Кавура, если не имели даже какой-нибудь тысячи ружей. Также положительно известно, что отплытие второй экспедиции было затруднено и замедлено запрещением туринского правительства. Было время, когда полагали даже, что она совершенно расстроилась. Наконец легковерие публики поразительнее всего обнаруживается ожиданием, будто бы сардинское правительство хочет на-днях посылать войска через Папскую область на Неаполь. Может быть, когда-нибудь это и сделается, но в начале ожидать такого отважного решения на-днях просто было смешно. Все нынешние толки, будто бы Кавур до взятия Палермо не мешал всячески действиям Гарибальди, опровергаются словами самого Гарибальди и фактами.
Но теперь действительно уже не то. Помогать победителям -- на это нужна не бог знает какая смелость. Теперь Кавур не мешает отправляться новым волонтерам в Сицилию, быть может даже снабжает их оружием и деньгами. Говорят, что он даже велел сардинским военным кораблям провожать экспедицию Козенца, пока она плыла по нейтральному морю, чтобы неаполитанцы не могли напасть на нее в таких водах, на которых не имеют права задерживать суда. Поводом к этому было взятие двух пароходов, принадлежавших к экспедиции Медичи и захваченных неаполитанцами на нейтральных водах. Палермо в это время был уже взят, бессилие неаполитанского правительства бороться с Гарибальди уже вполне обнаружилось, и Кавур действовал тут очень грозно. Читатель знает, что неаполитанцы захватили два судна: небольшой пароход под сардинским флагом и буксируемый им парусный корабль под северо-американским флагом. Говорят, что неаполитанский военный пароход поймал их с помощью обмана, подняв на своей мачте сардинский флаг; говорят также, что хитрость не ограничилась этим, что неаполитанский капитан подал фальшивые сигналы, убедившие волонтеров свернуть с дороги, итти к нему навстречу, наконец плыть за ним некоторое время, как за союзником. Но главная важность в том, что корабли были захвачены далеко от неаполитанских и сицилийских берегов, на открытом, свободном море, где неаполитанцы по морскому праву не могли задерживать судов, и в том, что захваченные корабли имели правильно засвидетельствованные бумаги для проезда на Мальту, так что не существовало никаких юридических доказательств их намерения высадить волонтеров в Сицилии. Словом сказать, неаполитанцы несколько погорячились и сделали ошибку, не дав кораблям подойти к самому сицилийскому берегу, чтобы уже там, а не раньше, захватить их. Все это, может быть, и прошло бы даром, если б они имели дело с одной Сардинией; но беда заключалась в том, что буксируемое пароходом парусное судно имело северо-американский флаг и бумаги, в правильном порядке свидетельствовавшие, что оно принадлежит северо-американскому гражданину. Американцы в подобных вещах очень суровы. Американский резидент в Неаполе, Чентлер, призвал к Неаполю американский военный пароход "Ирокезец", находившийся у сицилийских берегов, и объявил, что республика немедленно примет военные меры для наказания неаполитанцев за оскорбление ее флага. Имея такого крутого товарища по претензии, Кавур тоже осмелился заговорить строго. Сардинский посланник в Неаполе, Вилламарина, начал действовать по согласию с американским. Вот из "Timesa" подробности о том, как они устроили это дело:
"Вилламарина имел свидание с синьором Карафою (неаполитанским министром), протестовал против взятия "Utile", сказал, что это может произвести разрыв мирных отношений и что он сам отправится в Гаэту для получения сведений от капитана "Utile", если этого капитана не привезут в Неаполь. Встревоженный Карафа отвечал, что должен просить разрешения у короля. В тот же день он сообщил маркизу Вилламарине, что завтра капитан будет привезен в Неаполь. Вместе с этим мистер Чентлер был уведомлен, что нет ему надобности уезжать из Неаполя, потому что капитаны обоих взятых судов завтра будут в этом городе. В воскресенье утром, 17 июня, мистер Чентлер виделся с Карафою и сказал ему, что если парусное судно не американское, то ему нет никакого дела до этого случая; но что если взятое судно окажется американским, то неаполитанское правительство подвергнется ответственности. Через несколько часов были привезены капитаны. Маркиз Вилламарина требовал, чтобы он и североамериканский консул были допущены говорить с ними без свидетелей; Карафа сначала не соглашался на это, потом уступил".
Объяснившись с капитанами захваченных кораблей, убедившись, что бумаги их были в надлежащем порядке, резиденты потребовали освобождения кораблей со всеми людьми, бывшими на них. При несчастном положении своих дел неаполитанское правительство должно было уступить; корабли и волонтеры были освобождены, и волонтеры через несколько времени приехали к Гарибальди.