Мало-помалу она сделалась разговорчива, и Волгин рассудил, что может уйти.

— Будьте снисходительна ко мне, — сказал Нивельзин; — Мое сумасшествие проходит, но оно еще не совсем прошло. Не сердитесь на больного.

— Я еще не так сильно расположена к вам, чтоб могла сильно сердиться, — сказала она. — Но идите к Алексею Иванычу или уходите. Я села играть только для него. Мне не хотелось. — До свиданья.

Она ушла. Нивельзин пошел проститься с Волгиным. — Волгин попросил его сесть и курить, посадил, не слушая его отговорок, и начал:

— Вчера, Павел Михайлыч, я хотел предупредить вас, — вероятно, вы и заметили; но, знаете, рассуждал и то, что, может быть, нет никакой надобности в этом. Остановило меня и то, что не мастер я вести разговор как следует, чтобы не выходило неловко. Думал: пусть он получше ознакомится с нами, а то, пожалуй, мои слова покажутся ему странны; раньше времени не следует ничего делать. Нельзя и спорить, прекрасное правило: делай все вовремя. Одним оно дурно: обстоятельства не ждут, чтобы нам пришла пора делать что-нибудь, заставляют приниматься за дело прежде времени. Оттого-то всегда у всех народов и выходит чепуха. Возьмите вы наш вчерашний разговор о тысяча восемьсот сорок восьмом годе. Как я бранил французских демократов за то, что они сочинили Февральскую революцию, когда общество еще не было приготовлено поддерживать их идеи. Так-то он так; разумеется, вышла мерзость. Но только не они сочинили Февральскую революцию, обстоятельства так вышли, что заставили их, волею- неволею, участвовать в сочинении глупости… — Волгин задумался. — Так вот оно и у нас. Толкуют: «Освободим крестьян». Где силы на такое дело? — Еще нет сил. Нелепо приниматься за дело, когда нет силы на него. А видите, к чему идет: станут освобождать. Что выйдет? — Сам судите, что выходит, когда берешься за дело, которого не можешь сделать. Натурально, что испортишь дело, выйдет мерзость… — Волгин замолчал, нахмурил брови и стал качать головою. — Эх, наши господа инициаторы, все эти ваши Рязанцевы с компаниею! — Вот хвастуны-то, вот болтуны-то, вот дурачье- то! — Он опять замотал головою.

Вероятно, Нивельзин ждал не рассуждения о февральском перевороте и отмене крепостного права; и, вероятно; был мало расположен сосредоточить свое внимание на вопросе о силах и способностях русских эманципаторов. Но слова Волгина звучали таким ретроградством, которое было нестерпимо человеку с горячими стремлениями к добру. — Волгин выслушал его возражения, помотал головою: — Это и прекрасно, если все так. Но, само собою, не в том дело. Натурально, я говорил о ваших господах эманципаторах только для примера, что нельзя бывает ждать, пока придет пора. А так ли оно, или нет, конечно, можно спорить. Например, умно или глупо я сделал вчера, что рассудил: лучше подожду. Поговори я с вами вчера как следует, — могло бы не выйти нынешней неприятности. Значит, можно сказать: сделал глупо, что не говорил. Но с другой стороны: вчера вы подумали бы: «Что такое? С какой стати?» — а теперь поймете, что я говорю дело, будете помнить, будете так и держать себя. Значит, если хотите, можно и оправдать меня, что не говорил, пока не представился хороший случай. — Он встряхнул головою и продолжал, разгорячась собственными словами от вялости до того, что под конец ему стало трудно сдерживать голос. — Вот что, — начал он вяло. — Что такое значит иметь доверие к человеку? — То, что вам нет надобности понимать его поступка, чтобы знать: он не поступает дурно. Например, почему я говорю с вами? — Не понимаете, наверное не понимаете, натурально, вам кажется очень странно. Не понимаете, согласен. Но знаете, что я не имею в мыслях никакого коварства. Так или нет? — Знаете это? — Ну, и не ошибаетесь, разумеется. Потому что я не дурной человек. Можете ли вы забыть это, при каких бы то ни было недоразумениях с вашей стороны? — Не можете. По необходимости, всегда будет вам думаться: «Я не понимаю, почему Алексей Иваныч поступает так; но тут не должно быть ничего дурного». Так или нет? — Голос Волгина поднимался. — Так или нет? — Ну-с, так помните же, что есть люди лучше меня. Помните это. Больше никогда ничего не надобно вам знать. Знайте это, и довольно. Так: знайте это, и довольно. Да. — Он остановился, заметив, что если продолжать, то будет слишком громко, вздохнул, мотнул головою, и этого было довольно, чтобы возвратиться к обычной вялости. — Да, Павел Михайлович, — продолжал он флегматически. — Мало ли бывает случаев, что мы не можем понимать, пока не узнаем подробностей? — Тут надобно не пускаться в фантазии, а когда знаете человека за хорошего человека, то просто надобно думать: «Не знаю и знать не хочу, пока не случится узнать». И узнавать не надобно: нечего узнавать, когда не говорят вам, — значит, нет ничего любопытного для вас. И думать нечего: значит, дело не касается вас, и не должно касаться, — значит, и нечего думать. — Он погрузился в размышление. — Само собою, мы говорим о частной жизни, о личных отношениях. Общественные дела совершенно другая история. В них, вы гражданин, давай отчет; не мое дело, общественное, подавай отчет. Например, как частный человек, я говорю вам: «Одолжите мне десять рублей из вашего кармана» — спросите ли, на что? — Потребуете ли расписки? — Если я захочу дать, не возьмете; напишу и дам, изорвете. Но: «Дайте мне десять копеек из общественной суммы». — Другая материя. — «На что тебе?» «Я хороший человек, можете быть уверены, употреблю с пользою для общества». — «Дудки, братец, говори, на что?» — «А без расписки можете дать? — Я не вор, не отрекусь». — «Дудки, милашка! — Вижу, что ты не вор, — проваливай! — Господа, помогите проводить мошенника в шею!» — Волгин залился руладою в поощрение своему остроумию; перевел дух и флегматически сказал: — А ну их к черту и общественные дела и наших либералов! — Все забываю из-за них о том, что говорю. И вас-то, я думаю, смешу: «Эко, не может видеть, — вы думаете, — не может видеть, что я жду от него, что ж это за штука такая насчет Левицкого».

— Нет, я не жду этого; я не хочу знать ничего, — с порывом отвечал Нивельзин.

— Ну, да все равно поедете спрашивать в дом Илатонцева, там открылось бы: Владимир-то Алексеич Левицкий, которого мы не знаем, где найти, — он-то именно и есть, разумеется, гувернер, у которого мы хотим спрашивать, не знает ли, куда девался наш Левицкий! — Это удивительно! — высказал Волгин свое мнение о такой штуке и покачал головою. — Это удивительно, какую историю я сочинил! — Илатонцевы-то еще не вернулись из деревни, и его нет еще в Петербурге, натурально. Но все равно, не могло бы скрыться от вас: как спросили бы у швейцара, или у кого там, так и сказали бы вам: «Владимир Алексеич еще не приехал». — Чего ж тут? Не могли бы вы не увидеть, в чем штука. Да и скрывать-то теперь бесполезно: дальше тянуть нельзя. Скажу Лидии Васильевне. Натурально, неприятно. Ну, да нельзя теперь.

Нивельзин был совершенно согласен с мнением Волгина, что «это удивительно». Он удалил из Петербурга человека, который был незаменим для него, — обманывал жену, которая интересовалась этим человеком только по заботливости о муже, подрывающем свое здоровье чрезмерною работою, — жену, которую безгранично уважал, — отправлял письма с фальшивым адресом, чтобы продлить обман. — Что же заставило его делать так?

— Эх, Павел Михайлыч! — Волгин покачал головою. — Мало вы знаете человеческие слабости; — например, до чего может доводить человека самолюбие. — Волгин вздохнул. — Конечно, совестно признаваться, — да нечего делать.