Я не хотел верить Петрову, что ты был у Степки. Но Антошка и письмоводитель Степки сказали нам то же. Зачем ты был у Степки?
— Вероятно, ты уже знаешь. — нечего и спрашивать, когда знаешь.
— Я не хотел верить, что был у Степки, и все еще не хочу верить тому, что они говорят! — Неужели ты искал его милости, благодарил его?
— Благодарил.
Он закрыл лицо руками. — Кафедра тебе дороже нашего уважения, дороже твоей чести. — Сквозь пальцев капали слезы.
Он выпрямился и скрестил руки на груди. — Левицкий, я любил тебя. Отца и мать не любил, жену и детей не буду любить с такой преданностью. Но с этой минуты все кончено между нами.
— Пусть будет кончено.
— Прощай, Левицкий!
— Прощай, Черкасов!
Просумасбродствовавши часа два, три, я стал замечать, что кризис, кажется, прошел, и был очень доволен тем, что останусь жив. И точно, сумасбродные порывы уже не возобновлялись; и волнение стало утихать. А теперь я совершенно спокоен; хладнокровно требую у себя отчета: зачем я пережил этот дар? — и равнодушно вижу справедливость своего мнения о себе, как об эгоисте. Если бы действительно привязывала меня к жизни только надежда принести пользу своею деятельностью, я не выбросил бы за окно морфий, соблазнявший меня, или после того кинулся бы сам разбиться о мостовую, нужды нет, что это было бы смешно. Пусть бы они воображали, что я убился именно из-за потери их уважения. Не все ли равно для меня, что они думают или подумали бы? — Нет, если б я не был бездушным эгоистом, у меня не достало бы силы решиться жить. Незачем жить. Невыносимо глупо жить. Нет надежды быть полезным. Невозможно принести пользу людям. Они не способны улучшить свою жалкую судьбу.