— Вы несправедлива к нему, Марья Дмитриевна.
— Я справедлива к нему. Я надеюсь, что она не будет несчастна. Я надеюсь, что все будет к лучшему для нее. Но — но он слишком мало думал о дочери. Хорошо, что я могу… хорошо, что я могу — но нет. Довольно. Я не могу говорить больше.
Мери замолчала и стала плести венок. До сих пор мне казалось, что она довольно спокойна. Тут я увидел, что ей стоило большого усилия сохранять спокойный вид: ее руки дрожали.
— Вы слишком любите Надежду Викторовну. — она заслуживает того. Но это делает вас несправедливою к ее отцу. Можно ли сказать, что он мало думает о дочери, Когда чувство отцовской обязанности дало ему силу разорвать связь с Дедюхиною?
Мери промолчала и усиливалась плести венок. Но руки ее дрожали.
— О, как мне тяжело, Владимир Алексеич! Прошу вас, уйдите, или я не знаю, что будет со мною. — мне кажется, со мною будет истерика.
Лицо ее становилось бледно, грудь волновалась; — я не знал, что мне делать: уйти, как она велит, и послать к ней кого-нибудь. — Надежду Викторовну или Власову. — но до дома далеко, это пройдет минут десять. Я боялся оставить ее одну. Я не знал хорошенько, что такое истерика, но я знал, что это какие-то ужасные пароксизмы. — какие-то конвульсии с хохотом и рыданьем. Как оставить ее одну на столько времени? — До дома полверсты.
— Я боюсь оставить вас одну, Марья Дмитриевна.
— Не бойтесь, это ничего. — Уйдите. — А уже слышалось, что ей очень трудно говорить ровным голосом.
— Боюсь уйти, Марья Дмитриевна.