Что ж тут толковать о бессилии литературы, когда она возбуждает такие страхи? Что сделалось с гордой теориею о ее ничтожестве? А что сделалось с этою теориею, можем узнать, вслушавшись в крики, вырывающиеся у бедных испуганных практиков в порывах чувствуемого ими смертельного беспокойства: в порывах страсти высказываются задушевные мысли человека. "Литература бессильна,-- да, она бессильна на добро, но зла она мажет много сделать; улучшений быта она не произведет, но может возбудить беспорядочные и безрассудные стремления к переменам; добрых убеждений она не распространит, но подорвать уважение к порядку и нравственности она может",-- так вопиют практики, размахивая руками направо и налево. А, вот как уже перевернулась теория: литература, значит, не бессильная игра в слова; нет, вам она представляется чем-то вроде чумы, холеры. Но если так, почему же вы не действуете сообразно такому мнению? Дурное и вредное надобно истреблять; объявите же прямо, что надобно стараться об истреблении литературы. Приятно было бы услышать такое прямодушное сознание; приятно, во-первых, потому, что всегда отрадно видеть человека излагающим свои мнения с благородною откровенностью; во-вторых, потому, что мы тогда знали бы по крайней мере, что надобно делать для угождения вам. Но нет, никто не отваживается сказать, что желает уничтожения литературы,-- ее каждый объявляет предметом своего уважения, любви, заботливости; практики говорят только, что желают уничтожить злоупотребления литературы, а самую литературу желают видеть процветающею. Тут нет здравого смысла: кто же говорит, что он уважает и любит чуму или холеру и желает им процветания, а восстает только против злоупотреблений холеры и чумы? Притом жен самый способ уничтожения этих будто бы злоупотреблений избирается вовсе нелогический: литературою недовольны за то, что слышат от нее неприятности себе; что нужно сделать, когда слышишь от человека неприятное? Надобно постараться задобрить, смягчить человека, внушить ему расположение к себе; а если я в ответ на сказанное им неприятное для меня слово вздумаю его бранить и преследовать, достигну ли я своей цели? Напротив, чем больше я буду восставать против него, чем больше успею наделать ему бед, тем больше восстановлю его против себя и вместо случайно попавшегося в его речь неприятного слова доведу его до постоянного ожесточения против меня. Я наживу себе врага, и только. Тут не должно быть середины: или старайтесь приобресть дружбу, или прямо поражайте насмерть; всякими средними мерами только увеличатся ваши неприятности. В ответ на это практики опять говорят уже не то, что слышали мы от них прежде.
"Но кто же хочет восстановлять против себя литературу? -- говорят практики. -- Мы очень хорошо знаем выгоду, доставляемую союзом с нею; именно того мы и хотим достичь, чтобы она была в союзе с нами". Вот как! они, вероятно, думают, что имеют в виду полезные цели (кто же не думает о себе как о человеке благонамеренном?) и, однако же, находят, что союз с литературою был бы для них полезен,-- значит, литература уже признается не бессильною на добро. Как это приятно для литературы, но с тем вместе, как это далеко от гордых теорий о ничтожности литературы, которыми они начали! Итак, союз с литературою. Но и тут практики никак не могут сообразить своих действий с своими же собственными желаниями. Чтобы союзник мог быть полезен, надобно предоставлять ему его независимость,-- без этого условия союз не только не приведет ни к чему хорошему, он просто невозможен. Когда один из союзников хочет отнять у другого независимость, это будет уже не союз, а покорение, завоевание,-- покорение совершается не иначе, как войною, одна из воюющих сторон покоряется другой не иначе, как только будучи доведена до совершенного истощения сил,-- какую же пользу может потом принести ее содействие, если она совершенно обессилена? Она будет только в тягость победителю. Да и возможна ли победа, когда человек, заговоривший тоном вражды и совершенного презрения, кончает уверением в том, что он желает союза,-- не высказывается ли в этом уверении его сознание о невозможности дойти враждою до желанного им результата?
Читатель видит, что практики, недовольные литературою за то, будто бы она берет на себя слишком много, не заслуживают гнева: они просто достойны сожаления как люди, которые сами не знают, что говорят и делают, которых поступки противоречат их собственным желаниям: им следует привести в порядок свои мысли; их следует убеждать в том, чтобы они более заботились о здравом понимании вещей,-- это принесет им большую пользу, не только по отношению к их действиям, касающимся литературы, но и по всем другим отношениям. Им недостает логики; мыслительные способности их мало развиты,-- в том вся беда; им нужно побольше учиться и побольше думать. Добрая воля и сила есть у них; невежество -- вот корень всех их ошибок. Ах, если бы они были хотя сколько-нибудь образованными людьми! Тогда они видели бы, что нужно им держаться одного чего-нибудь: или считать литературу бессильной, бесполезной и безвредной,-- и предоставить ей жить и быть, как ей угодно; или считать ее вредной,-- и заботиться об ее уничтожении; или считать ее полезною и предоставить ей независимость, потому что только независимость дает ей и охоту и силу быть полезною их союзницею. Но все эти три несовместные понятия странным образом совместились в их голове, и они сами не знают, как им быть, что им делать,-- и они не замечают гибельного противоречия в своих мыслях и действиях, потому что недостаточно образованы для того, чтобы могли мыслить логически, и "достаточно понимают сами, что делают, для того, чтобы могли поступать благоразумно и сообразно своим собственным целям. Читатель, вы, быть может, отворачивались от этих людей с негодованием, как от людей злонамеренных,-- о, нет, они желают добра, как и вы, они только не знают, в чем добро и как достичь его; потому, когда вам встречается в жизни такой человек, старайтесь просветить и вразумить его: не гнева, а сострадания и пособия он достоин. Самое недовольство его литературою так наивно, что своею ребяческою недальновидностью невольно смягчает ваше сердце.
Совсем иное дело недовольство нашею литературою в ипохондриках, осуждающих ее за то, что она делает слишком мало. Это люди; чуть ли не в самом деле злые. Почему и на что они злы, хорошенько не разберешь. Но с первого взгляда на них, с первого слова их, приходит вам подозрение, что они злы. Практики, с которыми мы рассуждали прежде, почти все люди, живущие в комфорте, пользующиеся или хорошим здоровьем, или изящными недугами, как-то: подагрою, гастритом; ипохондрики, с которыми мы теперь начинаем рассуждать, люди большею частью худощавые, с желчным или по крайней мере гемороидальным цветом лица; хорошим здоровьем ни один из них не пользуется, не пользуется даже подагрою или гастритом -- куда им до таких комфортабельных страданий! У них преобладают болезни, болезни сердца, груди и головы. Звук их голоса отзывается чем-то ядовитым; они, не имея права никому говорить назидательно-увещательным тоном, составляющим привилегию практиков, стараются вознаградить себя за то язвительностью; ипохондрику такого рода высшее наслаждение в жизни -- уколоть того, с кем говорит, и осыпать насмешками того и то, о ком и о чем говорит.
"Вы радуетесь на вашу литературу,-- говорит такой человек: -- будто бы она в самом деле занимается чем-нибудь полезным -- желаю вам радоваться. И как, в самом деле, не восхищаться: удивительно, насколько вперед подвинула она наш быт, сколькими улучшениями мы ей обязаны. Составилась компания и взяла на откуп постройку железных дорог,-- вы, господа русские журналисты, публицисты и писатели, немедленно принялись доказывать пользу железных дорог, их необходимость для России, как это своевременно, как это полезно! Сделано дело, вы тотчас же принимаетесь доказывать, что его нужно было сделать. Составлен пониженный тариф, вы тотчас неутомимо начинаете доказывать, что низкий тариф лучше высокого; вы статью за статьею разбираете новый тариф и объясняете совершенно справедливо, что каждая статья его назначает пошлину на товар именно в таком размере, который необходим для выгод нашей промышленности. Превосходно, слова нет, но позвольте вас спросить, не запоздали ли ваши превосходные речи? Когда дело сделано, не поздно ли доказывать его надобность? Ведь она гораздо яснее, нежели словами, доказана уже тем самым, что оно сделано. Я не вижу в вашей литературе ни малейшего сходства с Эгериею, мудрые советы которой принесли столько пользы Риму; она скорее похожа на нимфу Эхо, о которой я не слыхивал, чтобы ей приписывалась какая-нибудь польза: мифологи говорят, что она занимается повторением чужих слов для развлечения себя от скуки. По совести говоря, признайтесь, что вы занимаетесь повторением задов для развлечения от собственной скуки и длч развлечения скуки читателей, и только. Вы удивительно точно и ясно объясняете то, что давно признано полезным и что уже исполнено; вы, как говорят французы, отлично отворяете уже отворенную дверь, или, говоря по-русски, толчете воду. Не то с вопросами, которые в самом деле требуют объяснения,-- вы или совершенно умалчиваете о них, или говорите в таких общих фразах, из которых совершенно нельзя понять, каким же образом сделать это дело, если оно признано полезным, или почему полезно это дело, которого польза еще не всеми признана. Возьмем хотя бы вопрос о взяточничестве. Никто не защищает взяточничества, все признают его обычаем дурным и вредным,-- и вы, по своему похвальному правилу, обрадовавшись тому, что все об этом говорят, заговорили то же самое, что и без вас все говорили,-- именно, начали утверждать, что взяточничество -- дурной и вредный обычай. Друзья мои, в этих ли рассуждениях надобность? Нужно было бы показать средства, как нам избавиться от взяточничества,-- вот это не для всех ясно, вот об этом стоит говорить литературе. Сказала ли она хотя слово об этом? Сказала, с гордостью возражаете вы: она указала на гласность как на средство против взяточничества. О, горькая необходимость разрушать мечты юности! Да разве с этим словом соединено какое-нибудь ясное понятие в ваших указаниях? Мало ли что называется гласностью?-- и повести, которых так много напечатано в ваших журналах, по вашему гласность; и та статейка в какой-то газете, где некто, очень почтенный человек, с пафосом и торжественностью берется за оружие гласности, чтобы изобличить буфетчика, подавшего ему дурно приготовленную котлетку в каком-то трактире,-- и тонкий намек о том, что неизвестно котда> и неизвестно где, неизвестно кто, неизвестно с кем, поступил не то несправедливо, не то неучтиво, а что-то и где-то было не совсем понравившееся вам. Это гласность! Друзья мои, вы, сколько мне кажется, принимаете муху за слона. Да, я и забыл: вы еще с восторгом и гордостью намекнули, что взяточничество происходит от произвола,-- но какой это произвол, чей это произвол, осталось неизвестно; еще менее известно, существуют ли какие-нибудь средства против этого таинственного произвола. Да, опять чуть было не забыл: средство против него вами указано,-- та же самая гласность, то есть объявление в фельетонной статейке о котлетке, дурно приготовленной. По правде говоря, читая эти превращения мухи в слона, думаешь, что едва ли не лучше было бы вовсе не писать об этом,-- тогда по крайней мере не было бы профанировано великое имя гласности. Какую пользу можно извлечь из ваших смутных рассуждений, искажающих до микроскопического размера все, чего касается ваша речь? Одно тут может быть влияние: мельчают понятия, мельчают и желания и надежды тех, кто вздумает искать в ваших рассуждениях ответа на занимающие его вопросы. А ведь вопрос о взяточничестве разобран вами все-таки гораздо полнее и точнее других вопросов,-- если чем-нибудь, то именно им должна гордиться ваша так называемая гласность. Хорошо же объяснила она другие вопросы, если о том, который объяснила она лучше всех других, в результате сказала она только ту прекрасную мысль, что в трактирах не следует подавать плохих котлеток.
Не напоминает ли вся ваша литература того русского путешественника, который, обозрев всю Европу, заметил только, что в Гамбурге хороши сигары? Нечего сказать, стоило ездить по Европе только для такого открытия; стоило и вам толковать о гласности и о прочем, чтобы изобличить какую-то котлетку. Я чувствую, что вы негодуете на меня за эту котлетку. Но что же мне делать? Над нею совершился важнейший подвиг вашей литературы за тот год, которым вы восхищались и который теперь оканчивается.
Если говорить правду, люди, довольные нашею литературою, не имеют понятия о том, что такое литература, достойная этого имени. Истинно заслуживает имени своего литература только тогда, когда говорит обо всем, что важного в каком бы то ни было отношении происходит в обществе, рассматривает все эти факты со всех сторон, со всех возможных точек зрения, объясняет, от каких причин происходит каждый факт, чем он поддерживается, какие явления должны быть вызваны к жизни для его усиления, если он благотворен, или для его ослабления, если он вреден. Такая литература руководит мнением общества, приготовляет и облегчает улучшения в национальной жизни, предотвращает своими указаниями и советами ошибки и бедствия.
Есть ли в вашей литературе что-нибудь подобное? Она не руководит мнением общества. Куда ей до такого влияния! Она рада, рада уж, если ей удастся иногда сделаться слабым, бледным отражением той или другой из мыслей, овладевших обществом без ее посредничества: кто захотел бы следить по ней за тем, что происходит в нашей жизни, тот знал бы разве один, да и то самый ничтожный, из тысячи фактов, о которых будет говорить история, да и этот факт показывает литература вам в искаженном виде. Восхищайтесь же подвигами вашей литературы, если вы не знаете ни круга действий, ни обязанностей, принадлежащих литературе, достойной своего имени. А человеку, понимающему, чем должна быть литература, жалко смотреть на вашу литературу и забавно видеть ваше довольство ею".
Что сказать на эти горькие слова желчных ипохондриков? Ответ вовсе не затруднителен нам тетерь, когда мы знаем имения цветущих здоровьем или пользующихся подагрою практиков. Мы только противопоставим горьким укоризнам назидательную, теорию о бессилии литературы, и упреки рассеются сами собою. Литература наша не руководит общественным мнением, не управляет событиями -- что ж из того?-- таких претензий и не должна иметь литература; события приготовляются событиями, а не словами; общественное мнение воспитывается опытом жизни и фактами, так или иначе отражающимися на состоянии общества, а не журнальными статьями или книгами. Потому о ходе истории нам нечего заботиться,-- он развивается и без помощи литературы; ведь начались же у нас без ее содействия строиться железные дороги,-- так явится и все, чему явиться прийдет пора. А наша литература, если и не делает "всего, что следовало бы ей делать, делает все, что может; да и чего иного желали бы желчные ипохондрики? Они просто больны и раздражительны, на их слова не следовало бы обращать никакого внимания, и если мы дали им изложить их мнение, то единственно с целью показать читателям, как нелепы бывают мнения и желания людей болезненно раздражительных.
Нас просили поместить в "Современнике" следующее извещение об открытии в Петербурге учебного заведения для девиц, основанного на началах совершенно новых у нас; мы с удовольствием исполняем это желание, ожидая много хорошего от мысли, руководившей учреждением курсов, слушательницы которых не будут отвлекаемы от жизни в своем семейном кругу.