Замечание, сделанное на этом письме лицом, к которому оно адресовано:
"Едва ли кто-либо из русских грамотных людей злоупотреблял грамотностию более того, чем злоупотребил ею г. Даль (выученный грамоте, как он сам говорит, к сожалению (I)) в печатных своих возгласах против грамотности. Но и такое образцовое злоупотребление грамотностию все-таки, вопреки мнению г. Даля, безвредно, потому что нелепость диких убеждений г. Даля очевидна для всякого.
А. С. З.".
Вот в таких-то и тому подобных рассуждениях о предметах, вызывающих на размышление, прошел для публики и для литературы год, с которым теперь прощаемся. Превосходно прошел этот год! Госорено было много о многих важных делах: об административных и судебных злоупотреблениях, о гласности, о тарифе, о различных других экономических преобразованиях и т. д. Публика восхищалась собою за то, что ее интересуют такие серьезные вопросы; она чуть ли не готова была сама себе присудить римский дубовый венок, coronam civilem, в награду такой доблести,-- и как в самом деле не присудить было ей дубового венка своей доблести?-- ведь она толковала и читала с неутомимостью, превышающею всякие похвалы, радовалась прочитанному с восторгом, превышающим всякую меру. Участь литературы и писателей была не менее прекрасна: если уже публика, эта взыскательная публика, была довольна литературою, как же было литературе не чувствовать довольства своими подвигами? Сладко было жить писателю: будь он только хотя мало-мальски порядочным, постоянно он слышал разговор о себе, и разговор вечно ободрительный и одобрительный; даже и без этого условия часто ему случалось испытывать такое наслаждение: из людей, что-нибудь писавших в прошлом году, ни один, кроме разве г. Бланка, не остался без лестного поощрения; да и сам г. Бланк, вероятно, слышал от кого-нибудь похвалы себе.
Да, завидно положение русской литературы, завидна судьба писателя: целый год быть предметом общего внимания и общих похвал и иметь в перспективе продолжение такого наслаждения и в наступающем году. Так; но полного, невозмутимого блаженства нет на земле, и среди умственных я нравственных удовольствий, которыми наслаждалась публика, литература и писатели, приходилось им испытывать и некоторые огорчения,-- правда, мимолетные,-- правда, ничтожные, но все-таки огорчения. Источником этих огорчений были мнения некоторых ипохондриков,-- правда, очень малочисленных,-- правда, совершенно заблуждавшихся, но все-таки на минуту смущавших иногда общее удовольствие. По своему болезненному настроению духа, не разделяя общего оптимизма, они отваживались выражать недовольство и публикою, и литературою, и -- о, ужас!-- осмеливались говорить, будто бы публика, восхищаясь подвигами литературы, находится в странном ослеплении.
Почему же? В ответе на это ипохондрики разделялись на две противоположные партии.
Одни говорили, что литература заходит слишком далеко, забывает о скромности и смирности, которыми украшается все на свете; что она должна говорить только о вещах, не имеющих никакого соотношения с современною жизнью, а толковать о злоупотреблениях и улучшениях вовсе не дело литературы. Другие говорили, что она говорит об этих вещах все еще слишком мало, слишком неопределительно, и, по-настоящему, только кажется, будто она говорит что-нибудь полезное, а на самом деле вовсе не говорит ничего истинно полезного.
Благоразумный читатель, конечно, видит совершенную неосновательность того и другого упрека уже из того, что один прямо противоречит другому; когда немногие говорят: "слишком светло горит лампа"; (немногие другие: "слишком тускло горит лампа" -- очевидно, что те и другие ошибаются и что справедливо огромное большинство, находящее, что лампа светит именно в надлежащую меру. Так, публика совершенно права, восхищаясь светом, проливающимся от нашей литературы на общество. Но в одном она, кажется нам, несколько несправедлива: она слишком уже беспощадно карает ипохондриков, не разделяющих ее довольства; они, как люди больные, заслуживали бы, нам кажется, некоторого снисхождения; скажем более: не отворачиваться надобно от больных, а стараться излечить их болезнь; заблуждающихся не надобно осыпать горькими упреками, а должно постараться рассеять их заблуждения; для этого надобно спокойно выслушать их, показать им, какие стороны предмета они упускают из виду, объяснить им, какие ошибки вкрались в их силлогизмы. Попробуем сделать это. Сначала хладнокровно выслушаем и потом опровергнем людей, думающих, что литература берется не за свое дело, когда, вместо отвлеченностей или фантазий, занимается современными вопросами; покончив дело с ними, таким же образом переговорим и с людьми, думающими, что до сих пор она слишком недостаточно занималась этими вопросами.
"Напрасно литература обольщается мечтами, будто может она преобразовать нравы, говорят ипохондрики, недовольные литературою за то, что она, по их мнению, слишком много говорит об общественных интересах. Это вне ее власти. Нравы изменяются вследствие изменения обстоятельств национальной жизни. Изменения эти производятся влиянием исторических событий, преобразующих отношения классов, условия труда, гражданские учреждения нации. Посмотрите на историю,-- когда преобразования общественного быта совершались силою литературы? -- никогда, никогда; ни одного такого примера нет в жизни. Испанцы завоевали Америку, у испанцев введена инквизиция, испанцы лишились своих прежних судебных и правительственных учреждений,-- вот исторические события,-- они-то сделали испанцев такими, какими теперь мы их видим; но укажите, сдвинулась ли хоть соломинка в общественном здании испанского быта от того, что Сервантес написал "Дон-Кихота"? Ирландцы стали страшны англичанам, когда избыток угнетения и страданий довел их до отчаянного соединения в одну фалангу под предводительством Даниэля о'Коннеля, [-- и англичане дали им политические права, уничтожив закон, не допускавший католиков к участию в парламенте и государственном управлении; историческое событие, о'Коннель] и его "рипиль", угроза отторгнуться от Англии, сделали свое дело. Но скажите, какую пользу принесло ирландцам то, что Мильтон писал столь красноречиво в защиту религиозной терпимости и что полтораста лет англичане учили наизусть его творения? Мильтона они читали и превозносили, а ирландцам все-таки не было оттого ни на волос легче. Ждите событий, пользуйтесь событиями, если хотите улучшений в быте и нравах,-- а литература этого дела не совершит вам. Изменение быта и нравов! Да стоит ли и говорить о бессилии литературы над этими делами, когда она не может даже управлять мнением общества. Все порядочные писатели во Франции уже около ста лет твердят французам: уважайте англичан; не считайте их своими врагами, они лучшие союзники вам во всем добром и полезном; и что же? -- все-таки французы не любят англичан, воображают, что англичане хотят вредить им, сами желают им всяких бед; да, так сильно это нелепое чувство вражды, что когда, например, Бастиа хлопотал о понижении французского тарифа, он всего больше остерегался показаться другом англичан: это, он знал, погубило бы его дело; а когда в нынешнем году дела англичан в Ост-Индии казались плохи6, "Journal des Débats" должен был скрыть свою симпатию к англичанам и принужден был говорить, что они кругом виноваты по ост-индскому возмущению,-- это было ему необходимо, иначе он лишился бы своих читателей. Вот вам и степень влияния литературы на мнения нации: сто лет самого сильного и дельного старания сблизить французов с англичанами,-- а в результате все-таки продолжение нелепой вражды против англичан во французах. Общественное мнение даже и то, как видите, почти гае зависит от литературы,-- куда же ей тянуться в преобразовательницы национального быта? Она бессильна даже над мыслью, которая составляет только один из многих деятелей жизни, между которыми есть много сильнейших, нежели мысль; куда же литературе претендовать на власть над жизнью?"
Огорчительны эти слова, но признаемся, мы не умеем найти фактов, которыми опровергалось бы это воззрение. История и наблюдение современной национальной жизни действительно подтверждает грустные мысли ипохондриков о бессилии литературы над жизнью. Если бы ипохондрики поступали сообразно этим понятиям, которые они же сами проповедуют, против ник ничего дельного нельзя было бы оказать. Но, на беду литературы в практике и на счастие защитников ее важности в бумажном споре, слова этих теоретиков о бессилии литературы повторяются практиками, не знающими ни истории, ни жизни; и эти практики, по своему незнанию, опровергают теорию, которая без того была бы неопровержима. Литература бессильна и ничтожна, положим. Что же из того логически следует? -- то, что не стоит обращать внимания на нее; пусть она себе суетится и хлопочет сколько ей угодно и о чем ей угодно,-- бояться тут нечего: ведь она бессильна. Но нет, этого никак не могут на деле выдержать практики, о которых идет речь: чуть литература слово скажет не совсем по их желанию, тотчас они поднимают крики, что она и их, практиков, и все на свете погубит; а если могут, то поднимают они и суматоху, будто спасаются от смерти, и резкими, необдуманными движениями, какие внушаются только слепым ужасом, начинают колотить все, или, вернее сказать, колотиться обо все, что попадается им на глаза и под руки,-- свет погибни, лишь бы только избавиться от такой страшной опасности: pereat mundus, taceat {Пусть погибнет мир, лишь бы молчала. -- Ред. } литература. Света, положим, они не погубят,-- это не в человеческой власти,-- и литературу молчать не заставят,-- этого тоже не в состоянии сделать человеческая воля, потому что литература движется историческими событиями, от их влияния то возвышает, то понижает голос, а не от произвола нескольких людей,-- но руки себе часто они обколачивают до сильного лома в костях, так что и жалко и отвратительно смотреть на них: жалко потому, что бьются люди совершенно понапрасну; отвратительно потому, что безобразны их движения.