Часто говорят, что мы мало знакомы с бытом и учреждениями Западной Европы. Но, что еще хуже, надобно прибавить, что и те немногие понятия, какие мы имеем об этих предметах, чаще всего бывают фальшивы. Обыкновенно мы и хвалим учреждения Западной Европы неудачно, и осуждаем их несправедливо. Об ошибочности похвал случалось нам говорить очень часто, а теперь, мы хотим обратить внимание на неосновательность порицаний. Примеры ее встречаются на каждом шагу. Начнем мы, например, порицать французскую централизацию и, чуть дело дойдет до задора, готовы мы бываем на основании одного этого факта объявить, что французы ни к чему порядочному непригодны. Но какова бы ни была чрезмерность французской централизации, все-таки она ничего не значит по сравнению с тем, как живем мы сами. У французов, например, нет и понятия о том, что если в каком-нибудь Кальвадосском департаменте подрались две государственные крестьянки (употребляем этот термин как более привычный нам для обозначения того, что обе эти женщины были свободного состояния, а не крепостные), то дело об их драке, не стоящее выеденного яйца, может дойти до высших инстанций парижского правительства и раза три возвращаться к местному начальству для дополнения справками, чтобы каждый раз- являться опять в Париж в новом и толстейшем виде. Французы также не имеют понятия о том, что если какой-нибудь дижонский мещанин или разночинец вздумает переменить две доски в кровле своего домика, протекающей от дождя, то предварительно должно ему испросить на это разрешение от дижонской строительной комиссии, и дело пойдет на рассмотрение самого префекта. Мало ли в чем не имеют понятия французы! Если не ошибаемся, они не имеют понятия даже о строительных комиссиях, и мы употребили этот термин только для удобопонятности.
Из всех стран Западной Европы особенно много самых горьких изобличений перепадает от нас на долю Австрии и Франции. Мы справедливо и очень сильно соблазняемся необыкновенной стесненностью австрийской жизни, и деспотизм, под которым изнемогают благодатные страны дунайского царства, возбуждает в нас сильнейшее негодование; мы даже краснеем от мысли, что столь унизительные для человека учреждения бесславят собою ту часть света, в которой живут такие просвещенные народы, [как англичане, бельгийцы и мы, но] для Австрии все-таки еще извинительно терпеть такую участь, какой она подвержена; по нашему мнению, это государство никогда не знало более легких времен. Но вот, посмотрите на французов. У них, не говоря уж о временах слишком дальних, на нашей памяти был Людовик-Филипп с палатою пэров и с палатою депутатов; о самом Людовике-Филиппе слышали мы в те времена очень мало" (только потом догадались мы, что втихомолку распоряжался он во Франции всем, как хотел); палата пэров тоже вела жизнь не шумную; но зато палата депутатов! Вот в ней какие были ораторы и каким вольным языком обо всем рассуждали! Всходит, бывало, на кафедру Гизо и говорит: "Могущество Франции основано на ее свободе, и правительство ничего не делает иначе, как по свободному согласию свободных представителей страны". Каково! Ведь первый министр, а в двух фразах три раза произнес слово "свобода". Палата восхищается, и мы тоже. Только что сходит он с кафедры, карабкается на нее маленький Тьер и дает окрик на Гизо своим пискливым голосом: "Что ты там толкуешь о свободе? Ты вот бери пример с меня: вот я так уж можно сказать друг свободы; а ты мало ее любишь!" Вся палата аплодирует, и вся Европа восхищается горячностью любви Тьера к свободе. Но Гизо не дался в несправедливую обиду: он уже опять на кафедре и говорит: "Тьер утверждает, что я мало люблю свободу. Нет, я очень ее люблю; я должен сказать, что жить без нее не могу". Палата аплодирует больше прежнего, и Европа дивится великости любви Гизо к свободе. Вот какие были времена, а теперь что?2
Мы вспомнили все это по случаю недавних статей во французских газетах, жалующихся на свое нынешнее угнетение, вспоминающих о блаженных временах своей свободы и требующих ее восстановления. Читая эта статьи, мы подумали, что счастливы были бы, например, австрийские журналисты, если бы подвергались точно такому же угнетению, как французские.
Читателю известно, что вместе со многими другими конституционными правами общественного мнения после 2 декабря 1851 года была уничтожена во Франции также и существовавшая в ней свобода журналистики. Шума по этому поводу было очень много, и ниже мы увидим, кто, собственно, был виноват в этой потере: действительно ли вина падает главным образом на тогдашнего президента республики, нынешнего императора Наполеона III, или скорее на людей, хвалящихся тою любовью к свободе, которую будто бы выказывали, когда были правителями государства при Людовике-Филиппе; а теперь прежде всего, чтобы понять жалобы и требования, надобно взглянуть на законы, которым подчинено печатное выражение мнений во Франции.
У нас многие полагают, что во Франции теперь в самом деле нет свободы печатного слова. Как сказать об этом? Оно, если хотите, ее действительно нет во Франции по сравнению с свободою печатного слова в Англии, в Швейцарии, в Бельгии, в Соединенных Штатах. Но если сравнить Францию даже с Пруссией, то окажется, что во Франции печатное слово едва ли не свободнее. Во-первых, все стеснения, какие только есть во Франции, относятся единственно к газетам да и то не ко всем, а лишь исключительно к политическим. Для книг решительно никаких стеснений не существует. Мы видывали людей, разумеется русских, которые до того высоко образованны и, можно сказать, учены, что для всех своих знакомых кажутся оракулами, и которые между тем очень приятно удивлены были появлением книги Токвиля о французской революции, книги, которая под предлогом истории содержит памфлет против нынешней правительственной системы во Франции 3. Если бы они лучше знали нынешние французские законы о книгопечатании или по крайней мере помнили бы, какие книги беспрепятственно издавались в Париже постоянно с самого учреждения самодержавной власти Наполеона, они сами посмеялись бы своему восхищению по случаю напечатания в Париже книги Токвиля. Правительство Наполеона III, как ни сурово смотрит оно на политическую литературу, никогда не считало удобным присваивать себе власть просматривать книги до их напечатания. В форме книги французские писатели всегда могли издавать все, что хотели, да и не могли встречать в этом затруднения, потому что, как мы сказали, правительство никогда не брало на себя права останавливать печатание какой бы то ни было книги. Действительно, Прудон издавал свои новые сочинения в Париже так же беспрепятственно, как издавал бы их в Брюсселе или Лондоне, хотя основная мысль его постоянно одна и та же -- мысль, что всякое правительство, в какой бы форме ни было, противно общественному благу, и хотя эта мысль по его обычаю выражается у него всегда самым резким, эффектным, часто циническим образом с постоянными обращениями к Наполеону III в том духе, что способ его действий подрывает во французской нации всякое доверие к правительству 4. Постоянно также печатались в Париже новые томы "Истории французской революции" Луи Блана, хотя Луи Блан -- изгнанник, осужденный на вечное заключение в крепости, и хотя вся его история написана в доказательство того, что единственная правительственная форма, пригодная для Франции, есть республиканская, а все другие правительства могут держаться во Франции только насилием, обманом, развращением народа и инквизиционными средствами. Эти книги печатались в Париже, и подобные им продолжают печататься так же свободно, как будто какие-нибудь учебники арифметики или алгебры. Мы упомянули только о двух писателях, которые особенно известны своим крайним республиканским образом мыслей и непримиримым ожесточением против Наполеона III и которые могли бы казаться опаснее всех других по своему влиянию на публику. Но просмотрите списки книг, издаваемых в Париже: вы увидите между ними десятки и сотни республиканских сочинений. Точно так же вы увидите и множество сочинений, написанных в пользу Бурбонов или в пользу Орлеанского дома. Правительство Наполеона III никогда не решалось и не могло стеснять той части литературы, которая имеет форму книг.
Все жалобы на стеснение свободы печатного слова во Франции относятся исключительно к политическим газетам и к той части журналов, которые посвящены политике. Но и тут напрасно было бы думать, что правительство Наполеона III присвоило себе какие-нибудь прямые средства помешать напечатанию какой бы то ни было статьи в каком бы то ни было духе. Оно узнает о содержании номера газеты только уже по его напечатании. Итак, кто отваживается на риск, может и в газете напечатать, что ему угодно. В чем же состоит стеснение? Статьи, содержание которых было бы по французским законам преступно, подвергались бы судебному преследованию, которое и начинается и производится людьми, независимыми по своему положению от администрации. Но не это называется во Франции стеснением; напротив, газеты только того и требуют, чтобы их преследовали судебным порядком, определив какие угодно строгие правила о том, что должно считаться преступным в печати. Стеснены газеты совершенно другим средством, которое предоставило себе правительство знаменитым декретом 17 февраля 1852 года. Этот закон дает министру внутренних дел власть делать газетам замечания или выговоры (avertissements) и прибавляет, что издание газеты, получившей два выговора, может быть приостановлено на два месяца министром; по прошествии этого срока газета продолжает выходить, но если еще раз подвергнет себя замечанию, то может быть запрещена. Нет надобности говорить, что замечания делаются публично, печатаются в получающей их газете и во всех других газетах.
Не может подлежать ни малейшему сомнению то, что подобный способ наносить материальный вред газетам через временную остановку или запрещение их решением одной административной власти без правильного суда с свободною и полною защитою должен очень значительно стеснять свободу политических прений в газетах, и мы нимало не думаем находить удовлетворительным положение, в которое поставлены французские газеты введением системы замечаний. Но все-таки было бы ошибочно мерить каким-нибудь австрийским или неаполитанским масштабом простор критики, остающейся у французских газет и при этой системе. Обратим внимание хотя на то обстоятельство, что замечания делаются публично с указанием мест, вызвавших замечание. Всякое замечание, перепечатываясь во всех газетах, становится предметом рассуждений целой публики, возбуждает сильные толки; поэтому было бы неосновательно сказать, что административная власть может действовать тут безотчетно: напротив, она должна действовать очень осмотрительно, чтобы не навлечь на себя насмешек или раздражения публики неосновательностью или мелочностью повода к данному ею замечанию; мало того, она не может быть щедра на раздачу замечаний, потому что иначе шум, возбужденный этим замечанием, превратился бы в сильный ропот, оживляясь новыми столкновениями: необходимо бывает ждать, пока затихнут толки по одному поводу, чтобы сделать новое замечание, -- и действительно, самые суровые к политическим прениям министры, каков был Эспинас, прибегали к замечаниям очень редко.
Но еще важнейшим обеспечением для очень широкого простора газетной критики служит самая цель, для которой введены замечания. У нас многие, меряя, как мы выразились, французские отношения на масштаб вовсе не французский, воображают, будто бы правительство Наполеона III стесняет газеты для того, чтобы избавить свои распоряжения от печатной критики. Вовсе нет: как бы ни судил кто о принципах этого правительства, но нельзя отказать ему в сообразительности и просвещенности. Потому оно при всем своем полновластии никогда не забывало, что предоставление его действий свободному разбору публики приносит пользу ему самому. Оно знает, что самый сильный источник могущества есть популярность, а популярность предполагает живое участие общества в государственных делах, а без свободы судить о них угасает всякая охота интересоваться ими. Итак, предоставлять свои действия критике оно считает необходимым для собственного могущества. Этого мало: оно, как правительство просвещенное, понимает, что ошибки приносят больше всего вреда тому, кто их делает, и что исправлением своих ошибок может оно восстановлять свои выгоды, потерпевшие от ошибок; потому оно никогда не теряло, -- не скажем просто: готовности... нет, надобно сказать сильнее: никогда не теряло искреннего желания слышать как можно больше рассуждений о своих действиях, видеть все свои ошибки обнаруживаемыми. Это в нем нельзя назвать терпимостью: это -- внушение собственного его интереса. Итак, вовсе не желание прикрыть свои действия от критики заставляет правительство Наполеона III держаться некоторых стеснительных мер относительно газет: оно никогда не имело этого недальновидного желания. Причина стеснительных мер совершенно иная, не существующая нигде, исключая одной Франции; кроме царствующей бонапартовской династии Франция имеет две династии претендентов: Бурбонскую и Орлеанскую. Мы знаем, что все другие европейские державы избавлены от этого странного и жалкого положения. Вдобавок Франция, также только одна из всех европейских монархий, имеет сильную партию республиканцев. Наши слова, что ни один престол в Европе не имеет такого отношения к идее республики, как французский престол, нуждаются в объяснении. У нас привыкли думать, что республиканцы существуют не в одной Франции, а также, например, и в Германии, в Австрии, в Италии. Да, действительно, есть в этих странах люди, горячо говорящие в пользу республиканской формы; но с ними такое практичное и сообразительное правительство, как правительство Наполеона III, поладило бы легко, потому что существенную идею всех этих республиканцев составляют стремления, весьма и весьма совместные с монархическою формою, и за идею республики берутся они только из-за того, что находят невозможным ожидать осуществления этих стремлений от своих государей. Например, в Германии жизненный вопрос -- национальное единство, и если бы, например, немецкие республиканцы увидели, что прусское правительство энергически стремится к исполнению общего желания, они стали бы самыми горячими приверженцами этого монархического правительства. Если б королем прусским был теперь Фридрих Великий, не существовало бы ни одного республиканца в Германии: он сумел бы воспользоваться стремлением, которое теперь только с отчаяния приходит к республиканству, но при таком правителе, как Фридрих II, привело бы только к расширению владений прусского короля на всю Германию. Маццини вообще причисляется к самым непреклонным республиканцам, какие только существуют в Европе; он -- оракул многочисленных республиканцев Италии. Что же сделал он теперь, когда явилась надежда, что король сардинский станет предводителем итальянской нации в осуществлении ее независимости и единства? Он объявил, что всеми силами своими будет поддерживать сардинского короля, и разослал к итальянским республиканцам циркуляр, предписывающий им делать то же самое. Это показывает, что для него и для них республиканская форма также служит только средством к учреждению национальной независимости и единства при нерасположении монархических правительств Италии серьезно стремиться к этому, и как только одно из этих правительств выказало такое стремление, они обнаружили полную готовность отбросить мысль о республике и быть самыми жаркими приверженцами монархического правительства. Таковы республиканцы и во всей остальной Западной Европе, кроме Франции: у них сущность желаний состоит не в учреждении республиканской формы, а в осуществлении национальных потребностей, которые сами по себе не только совместны с монархическою формою, но которые даже придали бы небывалое с той поры могущество монархическому правительству, взявшемуся за их исполнение. Эти люди хотят республиканской формы только из отчаяния, только потому, что монархические правительства не хотят взяться за исполнение национальных потребностей. Если бы, сказали мы, Франция имела только таких республиканцев, правительство Наполеона III умело бы поладить с ними, сделать их самыми ревностными своими приверженцами, потому что оно готово удовлетворять всем национальным стремлениям, совместным с монархическою формою. Но, говорили мы, из всех европейских монархий в одной Франции есть республиканцы иного рода, -- люди, которые хотят прежде всего не каких-нибудь частных преобразований, а именно учреждения республиканской формы; в одной Франции есть люди, которые действительно и в сущности республиканцы. Вот поэтому-то правительство Наполеона III принуждено бороться против них, они и оно непримиримы по принципу.
Итак, мы находим во Франции три партии: бурбонскую, орлеанскую и республиканскую, которые неприязненны не каким-нибудь действиям Наполеона III, а самому существованию его правительства, которые хотят исключительно низвержения империи. Только необходимость мешать этому их стремлению заставляет правительство Наполеона III иметь контроль над политическими газетами. Те газеты, которые не хотят именно низвержения нынешней династии, имеют полную свободу; администрация стесняет только те газеты, которые служат представительницами партий, непримиримо стремящихся к низвержению династии. Но и тут мы ошиблись бы, если бы стали судить о размере стеснения по нефранцузским понятиям. Правительство есть факт, а не теория; его деятельность состоит в практических распоряжениях, а не в метафизических размышлениях. Правительство Наполеона III очень хорошо понимает это и потому в самом контроле своем над газетами обращает внимание только на практику, а не на теорию. Всем известно и ему лучше всех, что такая-то газета защищает дело Бурбонов, другая -- дело Орлеанской династии, третья -- дело республики. Каждая из них открыто называет себя принадлежащею к той партии, которой держится: "Siècle" 5, например, нимало не скрывает своих республиканских убеждений. Правительству до этого дела нет: оно не считает нужным заниматься теоретическими предпочтениями и отвлеченными рассуждениями; оно не хочет только того, чтобы прямым образом приглашали публику отвергать его власть. Таким образом, положение журналистики во Франции имеет следующие главные черты.
Газеты, подобно книгам, издаются без всякой зависимости от правительства: они могут печатать все, что хотят. Но книги подлежат только судебному преследованию в случае своей преступности, в отношении их существует полная свобода слова; газеты, напротив, подлежат еще административному стеснению посредством замечаний и следующих за замечаниями временных остановок и запрещений издания. Но система замечаний имеет своею целью не стеснять газеты в разборе правительственных действий, а только ограждать существование царствующей династии от прямого возбуждения публики к ее низвержению. Итак, системе замечаний подлежат только специально политические газеты; те из них, которые признают царствующую династию, никогда не могут бояться замечаний, что бы ни говорили о правительственных действиях, как бы сильно ни указывали на их ошибочность. В этих границах пользуются свободою критики и те газеты, которые не признают нынешней династии: они могут сколько им угодно разбирать действия правительства и подвергаются опасности получить замечание лишь тогда, когда, не довольствуясь теоретическим защищением своих принципов, враждебных нынешнему правительству, хотят возбуждать публику к низвержению нынешней династии. Да и в таких случаях замечания даются очень редко, только в крайности, когда полемика против династии заходит уже слишком далеко. Однакож мы постоянно слышим жалобы французских газет на стеснительность такого положения, а в последнее время эти жалобы усиливались до того, что недели две или три составляли главный предмет газетной полемики. Правда, французы могут находить, что у них теперь журналистика стеснена гораздо больше, нежели как привыкли они при Луи-Филиппе; но даже из тех наполненных жалобами статей, которые мы приведем, читатель увидит, как велик простор критики, остающейся у французских газет.