Когда я познакомился с ним покороче -- это было лет 5 тому назад, -- ему было под 45. Жена его -- звали ее Марья Владимировна, урожденная Ясенева -- была прекрасная женщина, тогда ей было лет под 40 и они жили душа в душу. У них было двое сыновей и одна дочь. Старший сын был студентом во втором или третьем курсе в университете, дочь была почти невеста, младшему сыну было лет 15 или 16. Все семейство было одно из лучших, какие только я знавал, и богу было угодно, чтобы оно было также и одним из самых счастливых. Мне было тогда лет 25, но, несмотря на неравенство наших лет, скоро мы очень сблизились с ними со всеми. Андрей Констатинович чрезвычайно сильно на меня подействовал, и я очень старался сблизиться с ним. Он не мог не заметить моей привязанности к нему и отвечал мне на нее тем же. Это было для него тем легче, что наши понятия весьма о многом сходились, хотя, казалось, разница в 20 годах времени и должна была бы в этом отношении всего скорее дать себя почувствовать: как все переменилось с тех пор, как он образовывался, к тому времени, когда образовывался я! Что казалось тогда парадоксом, теперь стало считаться между порядочными людьми истиной, на которой основано благо человечества; те люди, которых тогда считали слишком пылкими нововводителями в науке и литературе, теперь даже уж перестали быть главами движения, которое опередило их: новое поколение считало их отцами своими в умственном отношении, но уж не повторяло их, а только основывало на их трудах свои труды, самостоятельные, совершенно новые, о которых они и думать смели только еще не вполне, многие из этих великих людей теперь пережили свое время, стали к новому поколению сами в то же отношение, в котором стояли раньше к людям наполеоновского поколения, и недоставало у них уж сил и воли понять, что новое поколение, отвергая подробности их трудов, положительные выводы, ими сделанные, как неполные, недоведенные до конца, продолжает развивать их дух, что это они живут новою жизнью в своих преемниках, и они начали защищать букву созданного ими, бороться против духа, некогда так мощно говорившего их устами.

Нередко новое поколение отвечало на их нападения нападениями такими же резкими, на их укоризны -- укоризнами такими же горьким и, на обвинения в желании все разрушить для своекорыстных Целей или по мелким самолюбивым побуждениям -- обвинениями в ренегатстве по тем же личным своекорыстным побуждениям или из слепого самолюбия, в глубине которого лежит зависть, хоть бессознательная. Но чаще оно, признавая их заслуги, в самой борьбе уважало их, говорило с ними почтительно, хоть и решительно, но во всяком случае оно шло, шло вперед своим путем; они сами шли, хотя против воли, хотя только наполовину, увлекались движением, против которого протестовали, или подвергались его влиянию отрицательно, отступая под гнетом назад в своих идеях к тем понятиям, которые были некогда ими самими разрушены. Во всем явились новые школы, везде высказывались новые вопросы, вопросы, которые в 1825-х годах если и высказывались, то никто не обращал на них внимания, кроме немногих, которых тотчас провозглашали еретиками или людьми без вкуса в искусстве, без рассудка в науке. Но Андрей Константинович был так счастлив, что тогда уже принял к душе сущность, а не внешнюю форму трудов путеводителей тогдашнего мира, понял, что труды их решали те вопросы, которыми занимались они; что идеи, которые развивали они, уже окончательно приобретены ими для науки, так что разработка этих вопросов и определение этих идей уже кончены, что будущность разовьет на основании решенных ими вопросов новые вопросы, из развитых ими идей разовьет новые идеи. И он всею душою слился с этим новым, рождающимся еще миром, уверовал в эти смутные, еще новые идеи и старался развить их, проникнуть в дух их, а не тот фантастический вид, в котором тогда выражались они, хоть и этот вид привлекал его; принял к душе эти новые вопросы, не веря в дававшееся тогда решение их, а веря, что впереди еще это решение, и благо человечества при жизни выступавшего тогда на поприще деятельности поколения, как в решении тех вопросов, которое находил он в творениях и делах действовавшего тогда поколения -- назначение, необходимость того поколения: сам он тогда еще принадлежал будущему, и, изучая и любя настоящее, еще более симпатизировал будущему; вот почему он был сам современным человеком по своим понятиям, и мы сходились во взглядах почти на все то, что теперь занимает мир. Эта симпатия много помогала нашему сближению, делала его приятным и легким для нас обоих. Но если б Андрею Константиновичу и не было приятно сблизиться со мною, ему было бы это нужно, потому что я был учителем его младшего сына: при своих понятиях он никогда не мог поручить его человеку, всю нравственную жизнь которого не знал бы он вполне.

Месяца через три после начала серьезного знакомства мы были уже так коротки, что я во всем с ним советовался, как советовался бы с отцом, а он заботился обо мне, как о сыне. Я давал три урока в неделю его сыну, я тогда служил в департаменте, следовательно утро было у меня все занято, и потому уроки бывали вечером, перед чаем. Скоро после начала их я получил от Марьи Владимировны приглашение обедать у них в те дни, в которые бывали уроки; сначала я церемонился, потом скоро перестал, видя их искренность, и через два месяца я всегда уже в эти дни обедал у них, потом оставался на весь вечер. После обеда мы с полчаса сидели все вместе и толковали о городских или больше о литературных новостях, о театре; потом мы садились с младшим сыном за урок, который продолжался часа два или более до самого чаю. Чай пили очень долго, после снова три-четыре-пять часов до половины двенадцатого или двенадцати, а иногда и дольше сидели вместе. Обыкновенно тут бывало все семейство: и Андрей Константинович, и его жена, и все трое детей. Андрей Константинович, правда, иногда выезжал из дома по делам, а иногда жена его и дети выезжали в театр или в гости, и мы оставались с Андреем Константиновичем одни или втроем с его старшим сыном. Тогда мне бывали еще более обыкновенного приятны эти вечера, потому что мы могли свободно толковать с Андреем Константиновичем о вещах, интересовавших нас. Два-три раза в месяц в эти вечера бывали и у них знакомые. После чаю разговор принимал более серьезное направление, часто мы читали, но еще чаще говорили: Андрей Константинович любил книги, которые интересовали его, читать лучше один про себя, лежа на мягком диване в своем прекрасном кабинете и увеличивая для себя удовольствие от чтения медленным едением чего-нибудь сладкого.

Месяца через четыре после начала нашего короткого знакомства, -- кажется, в начале октября, а может быть, и в конце сентября, -- жена и все трое детей Андрея Константиновича уехали в итальянскую оперу. Там давали во второй раз не помню что-то очень хорошее, может быть, "Норму", если только "Норму" давали в тот год. Я мало бывал в итальянской опере и перезабыл ее историю. На первый раз им не удалось достать билетов, на второй им удалось достать ложу, но только через знакомых и пополам с ними, места для нас с Андреем Константиновичем уже не достало бы, кресла были почти все разобраны, да он и не охотник был бывать в театре иначе, как сидя в ложе вместе с семейством, а у меня в то время было мало денег, так что я поэкономничал, и мы остались вдвоем с Андреем Константиновичем на весь вечер. У меня было тогда интересное для меня дело: представлялся случай получить новое место, гораздо лучше прежнего. Поэтому мы стали говорить о моем деле, о том, как и через кого можно действовать, о том, почему это место важно: и потому, и потоку, и наконец потому, что оно придется мне более по характеру -- оно было место учителя истории в одной из здешних гимназий, а теперь пока я служил чиновником в министерстве финансов. От этого, конечно, перешли к разбору моих склонностей, моего характера, потом заговорили о характерах людских, вообще о человеческом сердце и человеческой жизни, и тут само собою дошло дело до того, что я сказал:

-- Признаюсь, -- да, правда, что признаваться в этом, вы уже много раз от меня слышали, -- что ничего я так не ценю высоко в человеке, как то, если он действует и живет так, как велят ему действовать и жить его понятия и обязанности человека, в его личном положении, живет и действует согласно со своими убеждениями -- разумеется, я говорю о человеке с благородными убеждениями -- да, впрочем, ведь, это ясно и без оговорок; да и то нужно сказать: я не знаю, едва ли могут быть неблагородные убеждения, и я не могу себе представить неблагородных убеждений. В том-то и есть подлость, низость, ложь, короче, все, что вам угодно дурное, что мы знаем, что следует сказать так, а говорим иначе; знаем, что должно действовать так, а действуем иначе. И вот за это-то я так привязан к вам, так уважаю вас, Андрей Константинович: скромничать мы между собою давно перестали, так я прямо говорю вам, как уж, впрочем, и говорил: я просто благоговею за это перед вами, вы почти выше всех людей в моих главах: у вас убеждения и жизнь, правила и поступки решительно всегда слиты, никогда вы не то, чтоб поступили не так, как по вашему убеждению вы или вообще человек при данном характере И положении должен поступить, нет, мало того, никогда вы не позволите себе поступить не до конца, не во всех подробностях так, как должно поступить по вашим убеждениям. Вы знаете, что я стремлюсь к тому же: но ваше совершенство просто повергает меня в отчаяние, хотя практически ваш пример, ваше влияние доставляют мне неизмеримую пользу.

Наш предшествующий разговор был очень жив, поэтому естественно, что, разгорячась, я продолжал в этом роде, удивлялся совершенному слиянию жизни и убеждений в Андрее Константиновиче, да, впрочем, я и не думал удерживаться. Андрей Константинович хорошо знал, что я, если принужден обстоятельствами, говоря о человеке в глаза ему, не говорить ему правды, так уж лучше вывернусь, как сумею, а льстить не стану никогда; знал также и то, что вообще я люблю хвалить в глаза людей, когда хвалю их в душе, да и тон, которым я говорил похвалы эти в этих случаях, бывает так холоден, вял, несмотря на живость и горячность мысли, и вместе так искренен, что если сколько-нибудь человек, которого я хвалю в глаза, одарен тактом угадывать истину, так не может не быть убежден, что я говорю совершенно не для того, чтобы льстить, а потому, что мне приятно отдать справедливость человеку, которого люблю, и я уверен, что всякому знать себя со всех сторон -- и с хороших, и с худых -- полезно: если я оказываю человеку услугу, высказывая ему в настоящем виде его недостатки, так разве не все равно я окажу ему услугу, представляя ему в настоящем виде и хорошие его стороны? Если я имею право говорить ему в глаза горькую истину, так как же не имею я права говорить приятную? Разве мы имеем меньше права доставлять человеку удовольствие, чем печалить его, если польза, которую получает он вместе с удовольствием, не менее?

Так довольно долго лилась моя восторженно-ледяная, будто холодное шампанское, речь. Андрей Константинович слушал с улыбкою.

-- Вы мой идеал, во всем я стараюсь подражать вам, вы имели и, верно, до гроба будете иметь на меня в этом отношении неизмеримое влияние, -- заключил я, остановив неудержимость потоки не для того, чтоб перестать, а чтоб перевести дух.

-- Хорошо же, -- сказал Андрей. Константинович, воспользовавшись перерывом неудержимого потока слов: -- если я ваш идеал, если вы, как говорите, стараетесь во всем подражать мне, в чем я и не сомневаюсь, но только в одном вы ошибаетесь, потому что по-настоящему вы вовсе не подражаете, а следуете просто внушениям своего характера, который, конечно, в вас уж не подражание мне хоть по той одной причине, что вы имели его целых двадцати пять лет, прежде чем познакомились со мною, -- итак, если я ваш идеал и имею на вас влияние, так не худо вам как можно получше узнать меня. Ведь чем ближе к истине, тем всегда лучше: заблуждение всегда ведет ко вреду, хотя бы, повидимому, приносило нам пользу; в этом мы с вами убеждены, хотя бывают случаи, для других сомнительные. Вот, например, хоть этот случай: я представляюсь вам в более совершенном виде, чем на самом деле, -- оно и кажется, что тем лучше: лучше ваш идеал, к лучшему следовательно вы стремитесь, и тем лучше для вас; -- а на деле выходит не так; представлять себе вещь лучшею, чем она есть, значит представлять себе в ложном виде; а если идеал ложен, то и стремление ваше к нему будет стремлением к ложному, усилия ваши будут направлены к тому, чтоб придать себе ложный, неестественный вид; человек стремится к чему-то неестественному, следовательно, пагубному для человека, невозможному для человека, -- и человек портится, искажается; начало-то, кажется, хорошо, а конец выходит как нельзя хуже. Поэтому, я думаю, нужно поглубже дать взглянуть вам в мой характер, чтобы вы как можно меньше ошибались во мне, главным образом насчет предполагаемой гармонии между моими убеждениями и жизнью, а потом и насчет всего остального, что есть во мне и хорошего, и дурного. Мне кажется, что это нужно для вас и полезно. Вы то же думаете? Нечего и спрашивать, этот вопрос одинаково, конечно, представляется нам. Итак, без церемонии я рассказываю вам несколько случаев моей жизни, в которых, как мне кажется, должен был более обнаруживаться мой истинный характер. Оно, конечно, лучше было бы вам самому видеть меня на деле, а потом, если угодно, спрашивать еще у меня комментариев к моим поступкам, -- да как быть, ничего важного не представляется покуда и, может быть, еще долго и не представится, а если представится, так то, что вы будете знать из моих рассказов о нескольких эпизодах моей жизни, не помешает вам наблюдать меня самому, когда будет можно, а, напротив, это будет даже лучше, потому что ведь, как признано теперь, без знания истории нельзя понять настоящего, и вообще чем больше фактов знаешь о человеке или о чем бы то ни было, тем вернее можно судить. Не спрашиваю вас, интересно ли будет для вас слушать меня, -- я уверен, что интересно, если случаи, которые я стану рассказывать, будут сколько-нибудь не лишены содержания. А скромничать неуместно, потому что ваша польза требует от меня откровенности. А главное то, что всякому приятно потолковать о себе; о, я сильно подвержен этому греху: обыкновенно удерживает от бесконечных рассказов о себе человека только мысль, что это вредно или скучно для других, что это неприлично, а сюда эти соображения не идут, и я начинаю.

О чем бы вам рассказать прежде всего? Ну, да что и говорить, -- конечно, о женитьбе, тем более, что ведь вы собираетесь жениться, то есть не сватались еще и в виду у вас никого нет еще, а жаждете всею душою случая жениться и очень много думаете об этом. Собственно, я гораздо меньше буду говорить о времени, предшествовавшем нашей свадьбе, чем о первом времени нашей супружеской жизни, потому что, что касается до моей жизни, особенно если смотреть на дело с той точки зрения, какую теперь мы имеем в виду -- гармонии жизни и убеждений, так настоящая занимательность и важность моего любовного романа и начинается после свадьбы.