Знатоки домашней нашей литературы по новой русской истории, вероятно, найдут, что "Записки" Л. Н. Энгельгардта составляют в ней приобретение не совершенно ничтожное1. Действительно, отыскиваются в этой книжке материалы для пополнения послужных списков довольно многих второстепенных лиц екатерининской эпохи; но большинство публики найдет в воспоминаниях Энгельгардта мало любопытного; исключением служат разве два-три анекдота, по нужде могущие назваться характеризующими тогдашнее время. Мы извлечем их здесь.
Энгельгардт говорит, что был избалован домашним воспитанием и исправился только благодаря какому-то Эллерту, содержавшему в Смоленске пансион, в который отдали испорченного мальчика. "Касательно наук" Эллерт был "малосведущ", но зато умел внушать своим воспитанникам хорошую нравственность, "строгостию содержал пансион в порядке, на совершенно военной дисциплине, бил без всякой пощады за малейшие вины ферулами {Линейками. -- Ред. } из подошвенной кожи и деревянными лопатками по рукам, секал розгами и плетью, ставил на колени на три и четыре часа; словом, совершенный был тиран". Даже ученикам принадлежало право наказывать ферулою своих товарищей; право это давалось навязкою красного или голубого банта в петлицу ученика, избираемого в помощники содержателю пансиона. Имевшие красный бант получали право давать своим товарищам один удар ферулою по руке; имевшие голубой бант -- два удара. "Чтобы заслужить такой знак отличия, продолжает Энгельгардт, надобно было вести себя хорошо и прилежно учиться; я почитаю, рассуждает он, что поощрение это много способствовало к нравственности". Надобно полагать, что в самом деле "способствовало". Впрочем, замечает сам Энгельгардт, "все было основано на побоях", и "из учеников от такового воспитания много было изуродовано; однакоже пансион был всегда полон". Что ж такое в самом деле? Если и изуродует Эллерт ученика, то, по крайней мере, основательно внушит ему хорошую нравственность. Так делалось около 1780 года. Составляя свои "Записки" лет через 50 после того времени, Энгельгардт как будто не совсем порицает смягчившиеся школьные обычаи 1820--1830 годов; но все-таки замечает, что "касательно мальчиков умеренная строгость не лучше ли неупотребления телесного наказания?" Надобно отдать ему честь, он выставляет для своего мнения прочное основание, которое почему-то забывают указывать нынешние приверженцы розог. "Нужно, чтобы они (мальчики) с юности попривыкли даже и к несправедливости". Против этого нельзя спорить: в летах взрослых человек будет же подвергаться несправедливости, так не лучше ли, в самом деле, подготовить его к тому с детства? Но для этого, конечно, мало было бы только сечь его; непременно нужно еще сечь его без вины, несправедливо. Мы видим, что оно и хорошо, если так делается.
По какому-то странному обстоятельству многие из любезных наших соотечественников почти только одно то человеческое и могут припомнить из чувств всей своей жизни, что они чувствовали боль, когда их секли; все остальные их воспоминания уже состоят исключительно в разных служебных отношениях, в получении наград или выговоров, повышений или неудач по чинам и должностям. Энгельгардт не совсем избежал этой участи. Видно, что ему в детстве не нравилась теория и практика Эллерта, "способствовавшая нравственности"; но видно также, что, достаточно "попривыкнув" к ней, он сделался человеком как следует, и дальше вы уже не найдете в его "Записках" никаких следов, чтобы он рассуждал о качествах порядков, в которых стала проходить его жизнь по окончании курса нравственности в пансионе Эллерта. Издатель "Записок Энгельгардта", г. Н. Путята2, говорит в коротеньком предисловии, что "Записки" эти отличаются "простотою и чистосердечием рассказа и характером правдивости". Это так; видно, что автор был человек честный и почтенный. Но какое впечатление производили на него вещи, виденные им в течение долгой жизни и вскользь упоминаемые у него, этого не спрашивайте. Был такой-то сильный человек, сделал то-то, находился ко мне в таких-то отношениях,-- этим обыкновенно и кончаются его заметки о людях; разве-разве изредка он прибавит: "обращался с своими подчиненными ласково". Понятие государственной пользы и человеческой справедливости как будто не существует для автора "Записок". Если не ошибаемся, об одном только лице выразился он не совсем официально, об Аракчееве. После Аустерлицкой битвы3 император Александр отставил от службы Вязмитинова, бывшего военным министром и петербургским главнокомандующим; продолжаем словами самого автора: "место его заступил граф Аракчеев, который, по некоторым обстоятельствам, был личным его неприятелем. Но к чести графа Аракчеева, и, можно сказать, в одном только сем случае, он показал себя незлобивым; через две недели по приеме сей должности он подал государю просьбу об увольнении его от службы", сказав, что по вступлении в должность рассмотрел дела и нашел Вязмитинова ни в чем невиновным, а потому не может оставаться на своем месте, если не будет оказано справедливости Вязмитинову, отставленному по неосновательным подозрениям. Государь возвратил свою милость Вязмитинову. Вот только в рассказе этого случая и выразилась у Энгельгардта какая-то тень человеческого суждения: он не удержался и заметил, что Аракчеев вообще не был "незлобив". Это слово представляет едва ли не единственное исключение в сплошном ряду рассказов совершенно бесцветного характера. Да мы забыли еще два отступления от тона реляций или должностных меморий: Энгельгардт приводит несколько анекдотов о причудах Потемкина и странных выходках Суворова. Только эти немногие строки и не могли бы быть целиком перенесены из воспоминаний Энгельгардта о значительных лицах в формулярные списки каждого лица по принадлежности. Но ведь и то сказать: кто же мог тогда упомянуть о Потемкине или Суворове, не упоминая о их странностях? Неофициальные, так сказать, черты эти были обращены почти в официальную принадлежность могущественного правителя и знаменитого полководца. Энгельгардт вьжазал бы самостоятельность, если бы удержался от этих отступлений; они не уменьшают, а, напротив, еще усиливают впечатление совершенной официальности, производимое его "Записками".
Мы также ошиблись, сказав, что выражение об Аракчееве как о человеке, не отличавшемся незлобием, представляется в целой книге единственным примером человеческого суждения; есть еще другой случай,-- он относится к Суворову. Однажды Энгельгардт должен был явиться к Суворову с рапортом и обедать за его столом. "Чтобы сделать ему угодное,-- говорит автор,-- понаслышке изготовился я отвечать на все его странные требования", но все-таки "получил чувствительный афронт". Пред обедом у Суворова гостям разносили водку по чинам, и, если случалось несколько гостей одного чина, сержант, подававший водку, спрашивал у них, кто имеет какое старшинство в своем чине. Пришлось сержанту спросить об этом и Энгельгардта,--
я сказал, что уже 6 лет 3 месяца и 12 дней в сем чине, и усмехнулся. Казалось, что граф сего не мог приметить; но другой причины к его неудовольствию не было. Сели за стол: мне пришлось сесть наискось против графа. Вдруг он вскочил и закричал: "воняет!" и ушел в другую комнату. Адъютанты его начали открывать окошки и сказали ему, что "дурной запах прошел". "Нет,-- кричал он,-- за столом вонючка". Они стали обходить всех сидящих и начали обнюхивать; один ко мне подошел, сказал: "верно, у вас сапоги не чисты, извольте выйти; граф не войдет, пока вы не встанете и не прикажете себе сапоги вычистить; тогда опять можете сесть за стол". Представьте мое смущение; однакож, делать было нечего. Я встал, сказал тому адъютанту: "доложите графу: я вижу, что моя физиономия ему не понравилась; как бы мне приятно ни было обратить на себя благосклонное его внимание, но я к нему более не явлюсь" -- и вышел.
Мы с удовольствием приводим этот случай, окончание которого показывает <в авторе "Записок" человека с благородной душой. Но очень вероятно, что без обидного личного для него столкновения он не написал бы следующих строк, идущих прямо вслед за приведенным нами анекдотам:
Посудите, приятно ли было служить при нем человеку с благородным чувством; признаюсь, что, несмотря на его великий гений, и служа под ним в его славных победах, приобретая чины и ордена, трудно перенесть подобные оскорбления, которые не с одним со мной случались, но и с некоторыми генералами.
Мы видим в Энгельгардте новый образец того же самого характера наших дедов, какой видели в Державине4. Люди, воспитывавшиеся лет 80 или 100 тому назад, часто оказывались в жизни людьми честными,-- в каком веке и в каком народе не встречается очень много личностей, по натуре расположенных к благородству? Но, за очень редкими исключениями, они оставались людьми, не имеющими ровно никакого образа мыслей,-- людьми, у которых все понятия о добре и зле заменялись вековыми правилами почти безразличного одобрения всему, что жило и действовало выше их. По внушениям старших родственников, воспитавшихся так же, как они, они привыкали думать: "так делается, стало быть, так тому и следует быть; не нами заведено, не нами и кончится; стену лбом не прошибешь; благоразумному человеку не следует рассуждать о вещах, которые приходится ему исполнять; от кого зависишь, того и слушайся; хорошо будешь служить, будет и тебе хорошо, а от кого ты получаешь хорошее, тот и хороший человек". Если начальник награждал и отстаивал своих подчиненных, он был хороший начальник; а хороший начальник, само собою разумеется, был полезным слугой отечеству; а если человек был полезным слугой отечеству, то как же не думать о нем с почтением? Эти правила житейской мудрости нарушались тогдашними людьми лишь в тех случаях, когда им самим приходилось от кого-нибудь получить обиду,-- тогда обиженный начинал рассуждать о качествах обидевшего и доходил до открытия в нем дурных сторон, которых иначе никак не заметил бы. Новиков, Радищев, еще, быть может, несколько человек одни только имели тогда то, что называется ныне убеждением или образом мыслей. Остальные жили, служили честно или нечестно, смотря по своей натуре, и не думали ни о чем, кроме того, что лично касалось их. Конечно, тем большего уважения заслуживает честность в личных делах, которая встречалась нередко и в те времена. Ничего особенного нет, если не бывает грабителем и низким пройдохой человек в нынешнее время, встречающий вокруг себя многих людей с благородным образом мыслей, находящий в них поддержку своим хорошим стремлениям; но в прежние времена, когда было так мало возможности развить в себе сознательные убеждения, честность даже в личных делах была бы явлением удивительным, если бы мы не знали, что люди от природы имеют влечение к честности, и только слишком неблагоприятные обстоятельства подавляют это влечение, естественно сохраняющееся во всех, чья жизнь не развивалась уже под слишком дурными влияниями. Правда и то, что честность только в личных делах, не сопровождаемая никакими определенными понятиями об общих вопросах народного блага, приносит слишком мало пользы обществу.
Вот, например, попробуйте отыскать в "Записках" Энгельгардта что-нибудь свидетельствующее о какой-нибудь пользе, принесенной им хотя какому-нибудь, самому маленькому клочку общества, хотя какой-нибудь роте солдат,-- ничего подобного не найдете. Да и как было бы найти, когда, очевидно, он и не думал, что могут быть у офицера к солдату какие-нибудь обязанности, кроме обязанности быть исправным командиром и держать в исправности свою часть.
Но ведь мы все-таки почти еще и не начинали знакомить читателя с содержанием "Записок" Энгельгардта. Впрочем, дело это можно кончить скоро. Три четверти книги заняты воспоминаниями о военных действиях, в которых участвовал автор, и мы не полагаем, чтобы отыскалось в этих подробностях новое, сколько-нибудь важное. Остальная четверть тоже почти вся посвящена делам, лично относившимся до автора, главным образом до его службы, также не представляющим ничего особенного. Затем остается несколько эпизодов, составляющих вместе страниц 10 или 12, не совсем лишенных интереса. Вот, например, анекдоты о сновидениях, являвшихся могилевскому губернатору Пассеку. Во время своего путешествия по Белоруссии в 1780 году императрица Екатерина II остановилась на неделю в Могилеве, где была приготовлена ей великолепная встреча наместником, графом Захаром Чернышевым; за целый месяц до прибытия государыни съехалось в Могилев множество знатного и богатого народа, занимавшегося, в числе других развлечений, очень сильною карточною игрою. Послушайте же, какая удивительная вещь приключилась тут: