Утверждение -- большая и редкая радость в наши черные, взбаламученные дни.

Большевистский самум не пощадил в своем разгуле ни быта, ни науки, ни искусства. Лавина красных сборников и пролетарских антологий ни о каком ренессансе не свидетельствует. Одни -- последние из стойких -- молчат, ибо давняя николаевская цензура, о которой повествовал в своем дневнике Никитенко, -- кроткое и доброе дитя в сравнении с красным карандашом. Другие, скрепя сердце, ушли в архивные изыскания, исследуют пушкинские многоточия, переводят, -- в этой работе хоть какая-то тень независимости, хоть остатки русской культуры забронированы от комсомольского окрика. Художественная литература в лапах новых таперов. Неудачники и кустари вылезли из всех щелей. Одних поэтов хватило бы на население губернского города. Проза -- вычурно-телеграфный код, с устремлением в зоологический натурализм фирмы Пильняк и Кo, либо бульварно-циничная эренбурговщина, -- семечки, товар дешевый и ходкий. Сотни сезонных гениев, сотни взаимно заушающих одна другую теорий. Крикливый и пестрый базар.

За рубежом -- усталость, тяжелая литературная поденщина, поток "воспоминаний", дробление рассказов на газетные отрывки. Нет своего угла, подлинный читатель обнищал, издательства после берлинского Аранжуэца переживают горькое и мутное похмелье. Мечтать ли о книге?

И вот перед глазами -- книга мастера. Рука не отяжелела, язык -- главный герой бунинской прозы -- также полнозвучен и насыщен краской, светом и интонациями. Так легко принять и утвердить этот дар, не подводя его ни под какие словесно-критические нормы: романтизм ли это, неореализм или какой-либо другой "изм"? Пусть судят высокие спецы.

Одно несомненно ясно. У многих бормоталыциков, с чужого голоса навязывающих автору ненависть, сухость и человеконенавистничество, -- глаза, очевидно, на затылке. Писать о себе и о своем нелегко и не всегда нужно. Прочтите сдержанные и возвышенно-печальные строки пролога к книге: так не ненавидят.

* * *

О бунинском языке писали немало. Он завершен и сложен, и цветист, как многокрасочная переливающаяся парча. Читаешь и видишь.

"Редкая острота душевного зрения" -- так пишет сам художник о счастливых часах своего творчества. Острота эта находит себе великолепное выражение в той своеобразной словесной живописи, которая так присуща Бунину. Порой слово его, сгущаясь до экстракта, становится даже избыточным. Русопет американской складки, брянский мужик-делец, попавший под экватор, не словами ли автора говорит: "Стоял непрестанный шум океана, пароход медленно клало с одного бока на другой, и точно удавленники в серых саванах, с распростертыми руками, качались и дрожали возле трубы длинные парусиновые вентиляторы, жадно ловившие своими отверстиями свежесть муссона..." ("Соотечественник").

И в той же книге -- иного склада и звучания завершенная простота и успокоенность речи в апокрифе "Третьи петухи", в восточной легенде "Готами". Третья струна: ядреный, простонародный лад сатирической сказки "О дураке Емеле". Сказка эта, не вполне четкая по замыслу, выходит, правда, за пределы, очерченные прологом к книге. Но язык ее убедительно показывает, как широки и разнообразны изобразительные силы автора.

Переходя от рассказа к рассказу, так легко и свободно подчиняешься силе бунинской печали и любви. Любви? Да, конечно! "Старуха" -- служанка, незаметный и затурканный гений дома, -- мягче и любовнее ее бы и Глеб Успенский не зарисовал. "Пост", "Косцы", "Звезда любви", "Исход", "Далекое", "Преображение" -- какая любовь к России, какое чуткое внимание к тихим дням человеческой жизни в их полноте и обреченности... И если завершающие рассказ "Старуха" страницы неожиданно резки и сатирически беспощадны, то такая ненависть -- не родная ли сестра поруганной любви, встающей над щитом? Пора бы это давно понять.