К концу мая Митька совсем оправился, и его стали выпускать в коридор на прогулку и сажать за общий стол, где обедали и ужинали все значительно поправившиеся больные.
За общим столом подавали тарелку супу и тарелку каши с молоком, а по праздничным дням вместо каши даже рубленые котлеты с изюмом.
За ужином поедали остатки супа, разбавленного, в интересах объема, кипяченой водою. Белый хлеб в ломтях помещался на блюде, и количество его на каждого не определялось, а только сторож Иван, наблюдавший за порядком во время обеда и ужина, регулировал это количество своим глазом:
-- Эй, ты!.. С краю! Четвертый ломоть убираешь!
И больной, сидевший с краю, конфузливо убирал протянутую руку, бормоча в замешательстве:
-- Неужто четвертый!.. Эк меня!..
Митька уписывал за обе щеки и, как ребенок, не встречал отпора ни со стороны дяди Ивана, ни со стороны взрослых больных; некоторые даже делились с Митькой своим супом, подливая в его опустевшую тарелку кто ложку, кто две.
-- Питайся, паренек! Вишь, какой ты тощий! В чем душа!..
И Митька, довольный прекращением ненавистной диеты, питался всласть.
Для него наступил период настоящего блаженства... Раз в неделю, по субботам, Митьку посылали вместо бани в ванну, помещавшуюся в небольшой комнате в конце главного коридора. Митька любил побултыхаться в теплой воде и просил всегда дядю Ивана пускать его последним -- когда уже все вымоются -- чтобы подольше посидеть в ванне.