На второй день вечером ко мне в беседку вошла Калерия. Лицо у нее было строгое, глаза как-то тускло мерцали под полуопущенными ресницами и во всей фигуре, тонкой и гибкой, как и в походке, была утомленная покорность и тихая печаль пред свершившимся…

– Геня! – сказала она просто и ласково, – могу я попросить вас…

– Конечно, Калерия!..

– Мне хочется похоронить ребенка в ограде. Надо переговорить об этом с батюшкой. Мне тяжело самой… Может быть, вас не затруднит…

– Конечно!.. Сейчас поеду и…

Калерия опустилась на диван и, закрывшись платком, вдруг заплакала.

– Прости… Мне так тяжело… И некому сказать об этом!..

Я смотрел на нее и думал: так недавно еще ты сидела на этом самом диване, весело смеялась, играя красным шарфом и сверкая в темноте черными бесстыдными глазами, а теперь сидишь и беспомощно, как маленькая наказанная шалунья-девочка, плачешь… Я тихо приблизился к ней и, положив руку на ее склоненную спину, сказал:

– Бедная!..

– Поезжай! – прошептала она, отняв от глаз платок, и неподвижно устремила взор в пространство.