-- К своей Марфе Игнатьевне иди!

Баня внутри в пару, как в облаках, однако Вавила Егорыч видит в светлинку: губы красные шевелятся и белыми зубами дразнят: баба в светлинку говорит. Ну и губы же! Так бы впился в них, да и не оторвался!

-- Лушенька! Дорогушенька! А ты будет ломаться-то. Пусти уж. Чай, я прозяб!

Оно и верно: стоит, смотрит на красные губы женские, а сам, как волк в стужу, зубами щелкает...

-- Скажи, кто лучше: я или твоя Марфа Игнатьевна? -- спрашивает. И тут пар в бане, как туман с реки, расползся, и опять Вавила Егорыч Лукерью во всей наготе увидал:

-- Да что тут спрашивать-то? Сама ведь знаешь... Безо всякого сравнения!

А она веничек в руке держит и себя по бедрам поколачивает, а в глазах огни сверкают:

-- Нешто пустить?

-- Пусти!

Так она его до самой заутрени проморила, а как время Христу родиться пришло и в родном селе к заутрене ударили -- все пропало. Опомнился блудный старик. Сразу весь блуд точно сдуло. Стоит, озирается и понять ничего не может: перед ним сосна, а у сосны -- елка, как белый шатер, снегом накрытая. Никакого окошечка нет, и огонька не видно. Перекрестился трижды, прочитал "От юности моея мнози борят мя страсти"[13] и скорее -- на лыжи да гону! От страхов сразу разогрелся. Откуда и прыть взялась. Ночь-то звездами высветлилась. Снега серебрятся, и по снежному настилу след от лыж видать. По следу этому и гнал. Иначе совсем пропал бы, замерз в лесу... Прибежал на зимник, печку затопил, все одежду на себя сложил и не помнит, как заснул. А утром -- лошадь с работником из села. Насилу разбудили. Самоварчик поставили, отогрелись, страхи отлегли, одно беспокойство да изумление осталось. Во сне или наяву все было? Вот он и стал пытать работника -- про Лукерью спрашивать: оказалось, что Лукерья вместе с сыновьями Вавилы Егорыча давно домой приехала! Выходит, что не Лукерья в бане парилась...