Неладное что-то стало твориться с Вавилой Егорычем: приехал домой и все на Лукерью глазами пялиться зачал. Уставится и замрет, ничего не слышит, ничего не понимает. И супруга, и все родные стали замечать, что неладно, некрасиво это выходит, смущение производит в семействе. Смотрит, смотрит и вдруг спросит:
-- Ереминские овраги помнишь?
Конечно, Лукерья только плечиком пожмет да хихикнет.
И стало это самое "блудное" одолевать Вавилу Егорыча. Дошло до того, что и страх, и стыд стал терять: как Лукерья одна, проходу не дает: все в Ереминские овраги заманивает. Согнала Марфа Игнатьевна Лушку с места, другую, старую девку кривую, на ее место взяла, думала семейную жизнь по хорошему пути наладить -- не выходит: как придет суббота, потянутся люди к баням, так и Вавила Егорыч -- на огороды, к прудам: дознался, в которой бане Лушка моется, -- стал в окошечко подглядывать. Поймали однажды, не разобрали в темноте, что почтенный человек, -- в кровь избили. Вот чего Лесачиха наделала! До какого срама добродетельного и степенного человека довела!..
И сам понимает, что -- срамота, а с собой справиться не может. Как пришел Великий Пост, говеть стал каждую неделю, на духу всю эту пакость попу, отцу Евфимию, рассказал -- тот эпитимью[14] наложил: тысячу поклонов да к Серафиму Саровскому[15] пешком весной сходить и скоромного совсем не вкушать, покуда разрешения не даст. Отошел: отпустили его мысли блудные. Ходит -- глаза в землю, на женщину совсем не глядит, кроме редьки с квасом -- другой пищи не принимает, совсем как монах и снутри, и снаружи. Опять Марфа Игнатьевна беспокоиться стала: меры человек не понимает, совсем от мира отрешается. А как же дела? Один всем делом ворочал, а теперь ни барыш, ни убыток его души не трогают. И потом, ему хорошо: шестьдесят годов прожил, с походом от грехов житейских вкусил, а как ей быть? Она всего сорока пяти лет от роду, женщина в соках и в полном расцвете. Что же теперь ей делать при такой святости супруга? Сердится, злобится, говорит:
-- Заставь дурака молиться, он и лоб расшибет!..
Пошла к отцу Евфимию, все чистосердечно рассказала. Призадумался попик, вздохнул. А что скажешь? Тут и божеское, и человеческое перепуталось! Могий вместити да вместит[16]. А не могий? Да притом и сам женат, детей девять душ наплодил, а попадья опять в тяжестях ходит.
-- Дайте, матушка, срок! Вот к Серафиму Саровскому в пустынь побывает, тогда я эпитимью сниму и вино с елеем[17] разрешу[18], и, как говорится, Божие -- Богови, Кесарево -- кесарю[19]. А покуда да смирится всякая плоть человеческая![20]
Успокоил, вразумил, снял с души гнет и плен страстей. Приняла благословение и пошла домой со смирением.
Весной, вскоре после Пасхи, Вавила Егорыч на богомолье в Саровскую пустынь отправился. Никого с собой не взял. С близкими идти -- за собой грехи нести. Все оставил позади, все заботы, все земные привязанности. Точно между небом и землей повис. Весна была погожая, теплая. Рано сирень и черемуха зацвели, яблоньки в садах в бело-розовых кружевах стояли. Дух шел от земли сладостный. Птицы радостно пели хвалу Господу. И на душе у Вавилы Егорыча точно хор архиерейский "Славу в вышних Богу"[21] пел. Долго до Волги пробирался. Последним лесом уж шел. Тут и сбился. Два дня бродил, а выйти из лесу не может. Точно и конца ему нет. По ночам от зверя на сосну забирался и до свету, как птица, как глухарь, меж суков сидел да носом клевал. Говорили что в этом лесу волков много. Вот на третий день своего блуждания подходит он к озерам да болотам. Вечером было. Солнышко на закате. Вода в озерах золотится да румянится. Комар звенит да мушкара над водами пляшет. Кукушка поет-тоскует. Уморился Вавила Егорыч, пить захотел и к озеру свернул с тропы. Идет, голову понурил, а поднял -- навстречу старенький монах идет, с падожком, покашливает и седой бородкой потрясывает. А руки -- как кости одни, и в руке -- четки черные. Поклонились друг другу. Вавила Егорыч остановил проходящего и спрашивает: