Неприятно и страшно стало бабушке по ночам. Не спалось, и чудилось, что кто-то в окошко где-то внизу постукивает. В голову лезли воспоминания о всех родных покойниках, потому что вся жизнь, от далекого детства до старости, в этих воспоминаниях была связана теперь только с покойниками!..

Вот и Никиты не стало! Точно последняя ниточка с прошлым порвалась…

— Подай, Господи, в мире и покаянии скончати живот свой… и о добром ответе на страшном судилище Твоем!..

Чуялся неизбежный «конец» бабушке, более страшный и пугающий, чем сама смерть. Предки помирали спокойно, в крепкой уверенности, что земной дом их передается в надежные руки, что и после смерти они будут жить в потомках своих. Этакое родовое бессмертие и ненарушимость бытия земного, порядка всякого ощущалась. Все дела по хозяйству устроены, завещанием закреплены на веки веков, грехи покаянием очищены — значит, можно спокойно умереть. Теперь не так… Неизвестно, что будет и случится впереди… Точно вся земля и все люди в тревоге ждут чего-то, конца какого-то…

А тут еще изредка заезжал к бабушке генерал Замураев и, точно зловещий ворон, каркал прямо в душу:

— Ну и времена! И чем все это кончится — одному Богу известно… — каркал этот зловещий ворон.

Как предводитель местного дворянства и председатель комитета «Особого совещания» генерал больше жил теперь в городе Алатыре, но изредка наезжал по хозяйственным делам в свое имение и тогда считал долгом проведать своего старого друга и единомышленника в лице бабушки…

И всякий раз он надолго расстраивал старуху, бередил все, даже поджившие уже, раны души ее.

Генерал всегда приезжал к бабушке как бы заряженным злободневными новостями и происшествиями и разрешался от их бремени в Никудышевке. Старики Алякринские, тетя Маша и Иван Степанович, чувствовавшие себя теперь как бы на необитаемом острове и потому скучавшие, приползали из своего флигеля, чтобы узнать, что делается на белом свете. Хотя старики Алякринские, как шестидесятники, к «опоре трона» не принадлежали, но никогда генералу не перечили. Иван Степанович втайне думал: «Мели, Емеля, — твоя неделя», — но покорно слушал генерала и даже как бы поощрял молчаливыми киваниями головой. Генерал принимал это за единомыслие и потому с полной откровенностью за обедом или самоваром изливал перед слушателями все сокровенное своей души.

Это было уже после Курских маневров, во время которых царь так просто разрешил «крестьянский вопрос», а потому генерал, с одной стороны, был полон возмущения, а с другой — победоносной радости.