I.

Догоравший зимний день тускло смотрел в квартиру учителя математики Николая Семеновича Рузавина, и печальные сумерки уже висели в комнатах. Эти сумерки, казалось, были сотканы из невидимых нитей скуки, вялости и апатии, проникавших собою все окружающее, начиная с самого хозяина квартиры, который стоял у окна и флегматично, тупо смотрел на улицу, и кончая старинными стенными часами, как-то кисло смотревшими со стены своим потертым и пожелтевшим циферблатом. Казалось, эти часы и Николай Семенович Рузавин отлично понимали друг друга и теперь совершенно одинаково чувствовали, -- чувствовали утомление жизнью, отсутствие интереса к ней и полную безнадежность впереди...

Было время, когда часы были новы, щеголяли белизною и свежестью своего циферблата, имели отличный ход с тенденцией скорее забегать вперед, чем отставать. Тогда они безостановочно шли вперед, словно рассчитывали дойти наконец до какой-то цели, до чего-то нового, неизведанного и заманчивого...

Но прошло много лет, часы, что называется, пожили, и это отразилось и на циферблате, который теперь смотрит угрюмо тоскливо, и на постукивании маятника, слабом и ленивом. Казалось, часы поняли наконец, что, в сущности, они вовсе не идут вперед, а топчутся на месте, как топтались уже много лет в счастливом неведении, и что нового, неизведанного и заманчивого ждать не приходится: впереди все то же, что и позади, т. е. бесцельный круговорот, неизвестно кому нужный и по какой причине происходящий.

Циферблат Николая Семеновича Рузавина был тоже в достаточной степени потерт и тоже смотрел кисло, с оттенком томящей скуки и апатии, с выражением какого-то деревянного отупения во взоре. Николай Семенович смотрел на улицу с таким безучастием, словно он уже много лет стоит здесь, у этого именно окна, видит в течение этих лет все одно и то же и не рассчитывает усмотреть что-нибудь новое, хотя сколько-нибудь интересное, достойное внимания...

Все одно и то же. Все тот же красный кирпичный дом, с вереницами окон, мозолит глаза своими золочеными вывесками: "Чай, сахар и кофе, табак, папиросы и сигары", "Ренсковый погреб". Все те же ваньки плетутся на своих заморенных клячах; те же барыни в ротондах и бабы в кацавейках, божьи старушки в салопах, отставные военные с красными носами, субъекты в цилиндрах и субъекты в опорышках, приземистые купчики и бравые сыны Марса. На углу -- неизменный усатый будочник торчит, как пень...

Все одно и то же! Жизнь так утомительно-монотонна; дни текут возмутительно однообразно, и если бы не было понедельников, вторников и т. д., так, пожалуй, и различать их не представлялось бы возможности. Живешь, как заведенная машина, как эти часы. По двадцатым числам тебя заводят, выдают жалованье -- и опять до двадцатого! В этот промежуток времени совершаешь обязательные суточные круговращения... И впереди -- ничего интересного!.. Для других еще имеется цель: попасть в инспектора или получить в петлицу, а для Николая Семеновича и этого нет: полный индифферентизм к служебной карьере лишил его и этих светлых точек на сером фоне чиновничьей жизни.

Сегодня Николаю Семеновичу особенно скверно чувствуется. Встал он с постели вялый, развинченный дряблый. День выдался серенький, тусклый, и еще более содействовал пессимистическому состоянию духа. Какая-то не то грусть, не то досада неприятно скребли ему сердце; он на кого-то сердился, чем-то был недоволен и на всех смотрел крайне неприязненно... Даже больная мать раздражала его своим оханьем и подвязанными зубами: два торчавших на голове старушки кончика платка, которым она подвязала себе щеку, просто злили Николая Семеновича.

-- Ну, что вы, мамаша, ноете тут над душой?

-- Опять зубы, Колюшка... Ох!..