Да крестным знамением и осенил ее. И как только осенил — заместо нее оказалась опять лошадь. Сел Вавила Егорыч в седло и марш из проклятого места. Потом очистился телом и душой, попостился, сколько после такого блуда следовало, а покою все-таки долго не было: снится, проклятая, кажнюю ночь, да и кончено! Жена рядом лежит, а ему чудится, что не жена, а эта самая подлая бабенка лесная. Проснется — огонь вздует и поглядит. Все не верит:

— Ты, Марфуша, тут?

— Ну а кто же?

Рассердится, конечно, женщина со сна. Ночью снится, днем все из головы не выходит. Вспоминается все, как это видение самое в лесу имел, и все раздумье берет: не согрешишь — не замолишь! И как эта полоса найдет, Марфа Игнатьевна не глянется: и стара, и некрасива кажется. Весь день злой ходит, на жену и детей кричит, ничем не угодишь, все — неладно… Смутила, проклятая! Хотя настоящего греха и не вышло, да не все ли равно? Как оно в Писании сказано? «Ежели хотя только посмотришь на женщину с вожделением[278], и то согрешил уже с нею в сердце своем!»

«Значит, все одно бы уж, разница малая! — думается все Вавиле Егорычу. — Блудник!» И досадно становится: добро было бы из-за чего, а то… А потом бес на ухо и зашепчет: «И дурак же ты, Вавила Егорыч! Семь бед — один ответ, а ты и невинности не соблюл, и сладости греховной лишился, случай какой упустил в жизни!.. А много ли тебе и жизни-то осталось?» А мысли греховные — как пряжа: ниточка за ниточкой тянется да на веретено закручивается, а потом из них можно и веревку скрутить! Стал часто в лес отлучаться. Сядет на коня и закатится. Колесит, колесит по лесу, все надеется, что опять Лесачиху встретит, — нет! Не кажется. Как сгинула. Пробовал и крест с груди скидывать — ничего не выходит. Все около тех мест блуждал — где тогда видение имел. Было в тех местах озеро лесное. Раз приказчик за охотой ходил, брел мимо озера, раздвинул камыши и видит: на другой стороне хозяин, Вавила Егорыч, сидит, словно рыбу ловит — все на воду глядит. А вернется домой — злой, как черт. В этом году вместо одного раза — трижды запивал и запирался, трижды очищался и пост держал и Марфу Игнатьевну совсем от супружеского ложа отлучил и по субботам один стал в бане париться. Думали все — что это для ради праведной жизни, а на деле-то совсем по другой причине: супруга в оголении в памяти видение пробуждала, а от этого сравнения Вавила Егорыч в злобную ярость приходил и последний раз, как вместе в бане парились, Марфу Игнатьевну побил и нагишом из предбанника вышвырнул… Вроде как помутнение в голове произошло. Однако осенью оправился. Точно дожди грешную погань с души смыли, а ветры буйные грешные помыслы раздули на все четыре стороны. Опять стал поласковее, повеселее и даже опять к супружескому ложу возвратился. Сказывали, будто одна старуха какой-то чудесной травой его отпоила, бесовское наваждение с него сняла. Весь год благополучно прошел. Хорошо зиму проработал в лесах, большие дела по лесной части заворотил, а как сплав покончили, домой вернулся — узнать нельзя: помолодел, нрав покладистый, характер веселый, с женой ласков, с детьми говорливый и с людями приветливый. Все семейные диву давались: словно лет двадцать с плеч скинул! И шутит, и смеется, и прибаутки говорит. И раз вечерком, когда чай пили и разное рассказывали, не удержал своей тайны — рассказал случай этот, как Лесачиху видел! Все рассказал. Кто поверил, а кто нет. И как рассказал, опять сниться стала… А потом запойная неделя подошла. Только неделя-то на этот раз длинная вышла. Неделю взаперти пил да дён пять на воле опохмелялся. Старуха потом говорила, что не надо было своей тайны на люди выносить, — заговорная сила от этого пропадает. А вот он свою тайну людям выдал, опять началось. Проснется ночью, огонь вздует и на супругу законную смотрит:

— Это ты, Марфа?

— Ну а кому тут еще лежать? Окстись!

И пошло все по-старому: на жену не глядит, в баню с ней не ходит, на всех злобствует. И так до зимы. Суровая зима в этом году выдалась… Старики не запомнят такой стужи да буранов и метелей, какие в эту зиму прошли. Вавила Егорыч со старшими сыновьями, как всегда, на зиму в леса уехал. Много мужиков у них на работах в этом году было: большая вырубка намечалась. Два зимовника срубили: для себя и для рубщиков, поветь[279] для лошадей сделали, много провианту всякого запасли, десятиведерный бочонок водки повезли — дело зимнее да тяжелое. Бабу с собой взяли: как же без бабы в таком хозяйстве? Молодую солдатку взяли. Не так, чтобы строгого поведения, да зато — проворная и работница, ни с каким делом не считалась: и обед стряпала, и белье стирала да чинила, и в долгие зимние вечера повеселить умела — хорошо сказки говорила и песни пела, а водочки поднесешь — и попляшет с платочком. И хотя одна баба, а от нее всем удовольствие: нет той скуки, какая без бабы в лесу зимой по праздникам одолевает. Конечно, баба молодая, видная из себя: немало и вздору из-за нее в артели бывало, однако это — беда маленькая: подерутся с ночи, а утром, как на работы идти, опять — дружки. Лукерьей ту бабу звали. Зубы уж очень белые казала, как смеется! Всех она этими зубами дразнила, приманивала. Нравилась, то есть. Ну да разве одни зубы у смазливой молодой бабенки? С зубов только начиналось. Даже и сам Вавила Егорыч мимо нее не проходил без внимания:

— Будет тебе зубы-то показывать! — скажет, бывало, а сам за ухом почешет да вздохнет, молодость вспомнит.

— А чего мне тебе показывать? — пошутит лукавая баба, а вокруг все загогочут, и сразу весело всем станет.