— Ты, Лукерья, вроде как Лесачиха!

— Похожа разя?

— Похожа…

— Одна промежду вами в лесу. Лесачиха и есть! Ну и надоели же мне вы, мужики! Никакой подруги не имею.

— Зато Леших — сколько угодно!

— Больше одна ни за что на свете в леса не поеду! Пропади вы совсем…

Глаза-то наши — дверь для греха[280]: как ни тверд был по женской части Вавила Егорыч, а против женского соблазну и богатырь не устоит. Заглядываться стал на полногрудую да чернобровую бойкую бабеночку. Очень уж напомнила проклятую Лесачиху. Та тоже очень вертлявая и грудастая была и так же глазами и зубами играла…

— Гм… Чистая Лесачиха!

А Лукерья, солдатская жена, — муж на войне без вести пропал — вроде как вдова, человек свободный. А лета молодые. Конечно, грех-то в глаза тычется. Приметила, что хозяин нет-нет да и скосит глаз свой в ее сторону да за ухом почешет, — лестно стало: ходит перед ним, словно грудь свою на подносе несет, а глаза — в землю: знает, что хозяину в женщине тоже и скромность нравится. Ну и стал бес подыгрывать греху глазоблудия. А тут и Лесачиха снова за свое озорство принялась… Начала, гадина, в Лукерью обертываться! Однова такой случай совершился: Вавила Егорыч среди ночи проснулся — есть захотел! Ворочался-ворочался в зимовнике на теплой печке, а заснуть не может: есть хочет. Он и молитву шептал, и до тысячи считал, чтобы заснуть, — нет сна. И что такое? Поужинал плотно, как и все прочие, прямо, можно сказать, до отвала, а точно и не ужинал: сосет под ложечкой, и кончено. Видит, что покуда не поест, сна не будет, — решил свое брюхо ублаготворить. Вздул огонь, слез с печи и стал искать, шарить кругом — чего бы ему в рот положить. В зимовнике приказчик да два сына спали, а куфарка — в другом, соседнем зимовнике была, с рабочими. Там обед-то стряпали. Ну шарил-шарил — нет ничего, ни корочки. Что ж теперь делать? Не идти же на черную половину да людям спать мешать? Народ — рабочий. За день намучились, а утром чуть свет надо встать да опять — на работу… Положим, можно одну Лукерью потревожить, — все как убитые: не толкнешь ногой, так и не почуют. Однако и Лукерью боится потревожить: хоть и баба, а тоже ведь такой же рабочий человек, день-деньской крутится, а тут еще и ночью спокою не дашь! Вышел, это, Вавила Егорыч из зимника на волю, стоит и в раздумье не решается. Разве в окошко постучать: оконце-то как раз в головах у Лукерьи, над настилом. Опять нехорошо может выйти: люди подумают, что блудное дело тут с его стороны. А уж какой тут блуд — голодный человек. Тихая ночь была: слышно как белки на деревах прыгают и шишки с сосен роняют. Морозно. Дерева в парчовых ризах стоят — не шелохнутся. Над головой — звезды синими огнями поигрывают. Посмотрел Вавила Егорыч в небеса да вокруг — вздохнул и хотел обратно ползти в дверку зимовника. Только это повернулся к дверке да нагнулся, а позади снежок захрустел, словно шепот осторожный. Идет кто-то. Кому тут ночью ходить? Обернулся и видит — Лукерья из-под сосен бежит да ежится: в одном платьишке, только тулупчик внакидку на плечах.

— Лукерья?