— Насильничать — такого декрету нет.
— Охотой-то ни одна девка в первый раз не дается. Сперва-то всегда насильно приходится, дурья твоя голова. Ты, видно, на вдове женился?..
— Кобель! И говорить с тобой неохота.
— А что ей сделалось? Почему барину можно, а мне нельзя?
— Как собаки мы все стали… Как собаки!.. — самоуглубленно шептал Спиридоныч и опять тяжело отдувался. Точно его что-то давило, тяга какая-то невидимая.
Входила тихой поступью сестрица, и вызванные рассказом Ермишки разговоры пакостные сразу обрывались. Точно входила сама совесть: всем вдруг делалось неловко. Почему это? Не потому ли, что появление этой женщины, в душе которой горел огонь человеческой любви, сразу освещало темную бездну ненависти, и люди инстинктивно начинали понимать мерзость свою?
— А вот ты расскажи-ка сестрице про барышню-то! Что она тебе скажет? — говорил Спиридоныч Ермишке. Тот ежился и напоминал провинившуюся собаку.
— Будет тебе… помолчи уж! — просительно говорил Ермишка и виновато топтался, стараясь не смотреть в сторону сестрицы. Ермишка сразу терял уверенность в своих революционных принципах и переставал чувствовать себя героем. А ночью он уже возился на койке и спрашивал:
— Не спишь, Горленка?
— Нет, а что?