Наутро Ермишка был уже опять мягкий, добрый, даже застенчивый. Очень боялся Спиридоныча, который все еще поглядывал на него презрительно и со вздохом думал вслух:

— Все люди как собаки стали… все…

Иногда Спиридоныч тихо напевал «покаяния двери отверзи ми»[335] и не замечал, как пугливо избегает его глаз притихший Ермишка, а товарищи, заслыша гнусавое пение Спиридоныча, переглядывались и подсмеивались.

— Опять задьячил…

— Ему бы в попы, а он в красную армию. Чудак человек.

Чудак — человек. Однажды товарищи поймали Спиридоныча за самым контрреволюционным занятием: заперся в чулане и молился там коленопреклоненно Богу. Молодой хотел кому следует донести, обозлился, но узнала об этом сестрица и сказала:

— Никого это не касается, товарищи. Вреда никому он не делает, а верить или не верить в Бога — дело нашей совести…

— А пожалуй, что так, сестрица… Ну, пущай его упражняется… Не троньте!

При всех Спиридоныч никогда не молился. Боялся или стеснялся. Иногда Паромов замечал, как он крестится потихоньку от людей и, выбрав минутку, спросил:

— Почему прячешься?