Было так хорошо на душе, так чисто, и вдруг это напоминание о бабе! Точно сразу в грязь упал. Владимир замолчал. Что-то враждебное шевельнулось в его душе к брату, так цинично разбившему его блаженное самочувствие — чистой душевной и телесной пристани около Лады и их ребенка, где он только что бросил якорь своего спасения… Больше не говорили. Притворились спящими, но оба не спали, и каждый думал о своем. Владимир думал о брате: изменился, сделался грубым циником, а был студентом — таким идеалистом. Куда все делось? Конечно, годы звериной жизни вообще опоганили души человеческие, но он, Владимир, не потерял еще способности в мерзости видеть только мерзость, а Борис… С какой циничной бессовестностью он говорит о «пьяной бабе», соединившей их в половом озверении, их, двух родных братьев! Ведь, это такая гадость, при воспоминании о которой делаешься противен самому себе…
А Борис думал о своей связи с Ладой и о том, что же дальше? Скрыть? Признаться? Уступить свое место и право потому только, что Владимир — «законный», а он — «незаконный»? А что теперь значит это самое слово «закон»? Любит ли он Ладу? А черт знает! Но смотреть, как они будут справлять «медовый месяц», — слуга покорный! Роль довольно обидная и мучительная… А в сущности ему все равно: уйдет на фронт и этим закончится вся эта трагикомедия. Она ведь только воображает, что любит своего «Володечку», а в сущности — это разбитые черепки. Иначе откуда ее бешеные порывы страсти, делающие ее жалкой рабой его желаний?
Опять вспомнил пьяную бабу на Выселках: одна на двух. Цинично ухмыльнулся и мысленно спросил темноту: там было можно, а в данном случае — преступление против нравственности? Почему? «Quod licet Iovi, non licet bovi?»[420] … А что если сейчас пойти туда, к ней, и нырнуть, как раньше, под одеяло? Что ж, закричит на помощь Владимира? Первого владельца своих прелестей?.. Борис сел на постели и прислушался… «Звериное» уже проснулось в нем. Риск взбредшего в голову предприятия опьянял душу и тело сильным ощущением, разжигая звериную похоть… Разложившаяся душа не могла противиться власти тела. Опасность только заостряла все ощущения и притягивала к себе. Вот то же случалось на фронте: рискнуть жизнью и захватить пулемет, забраться переряженным в расположение неприятеля с риском быть узнанным и повешенным за шпионство, выскочить из окопа и постоять под свистящими пулями, не сгибаясь и напевая… Обыкновенное не производило никаких ощущений, и душа жаждала ярких, сильных и острых переживаний. Борис закурил папироску; поддерживая огонек зажженной спички, он осветил лицо брата: спит или нет?
Владимир раскрыл глаза:
— Ты что?
— Не спишь?
— Не спал две ночи и все-таки не могу… Очень уж все странно это… Не могу примириться с тем, что можно спать и не бояться, что тебя схватят и расстреляют…
Они тихо разговаривали, попыхивая в темноте огоньками папирос, когда за дверью послышался слабый женский голос:
— Володечка! Поди ко мне…
Смолкли, прислушались. Опять зовет. Владимир опоясался одеялом и пошел. Борис спустил ноги с постели и затаил дух. Ушли! К ней в комнату… Заперлись.