Что может быть более грустного, чем грустная мечта? Ведь именно мечта - вернейший путь к радости, единственный, который не должен бы обманывать. Пусть глубже и всеобъятнее печаль мысли и чувства; но ведь она сама себе награда. Джакомо Леопарди, Джордж Байрон, эти цари тоски, не от нее ли приняли свой царственный венец? Печаль Леопарди благоговейно созерцаю, и ясен взор моего созерцания, но туманится взор перед женской печалью...

Трагедия титанической мужской мысли менее трогательна, чем трагедия женственно слабой грезы... Трагедия грезы! Страдание цветка! Я хотел выдержками пояснить печальную сущность стихов Анны Ахматовой. И я еще раз перелистал всю книжку, подыскивая примеры. Но нет, не нужно. Нельзя давать по каплям тонкий и душистый яд, разлитый повсюду... Мечта ее, впрочем, не всегда печальна. Она имеет оба устремления, и вниз, но как трагически неравны они! Каким хрупким, неуловимым, призрачным счастьем хочет она уравновесить свою печаль, тоже призрачную, тоже невесомую, но такую большую, большую... "Кто сегодня мне приснится в легкой сетке гамака?" - вот вопрос ее оптимистических настроений. Иногда она хочет света: "Я места ищу для могилы, не знаешь ли, где светлей?". Отравленность ее неизлечима; она спешит к жениху: "О, такой пленительной истомы я не знала до сих пор", но сейчас же, через две строчки, радость ее с бессознательной привычкой воспринимает: "небо цвета вороненой стали, звезды матово бледны..." Жутко всегда ходить под таким небом...

Мечта Анны Ахматовой подобна цветку, который устремляет беспомощно к солнцу ломкий и трепетный стебелек, в то время как под землей бесчисленные корни упорно ищут мрака, и ползут уже слепые черви тоски...

Любовь наполняет всю книжку. Да и о чем могла бы петь столь женственная лира? Пленительно-наивный эгоцентризм этого чуткого сердца один только раз изменяет себе в стихотворении, которое среди полусотни других звучит невероятным исключением (восемь строчек о лицеисте Пушкине).

Любовь как мимолетная, случайная встреча, вечная в своей повторяемости, в непрерывности своей мечты... Любовь как отрава, которой живешь... "Он" - это тот, кто уходит, кто бросает и забывает. "Стройный мальчик пастушок", с легким смехом говорящий слова, которые убивают (стихотворение "Над водой"). Или художник, выявивший на полотне всю муку, на какую способно ее лицо, и бросивший неоконченный портрет ("Надпись к неоконченному портрету"). Или еще: "Он мне сказал: не жаль, что Ваше тело растает в марте, хрупкая Снегурка". Всегда разлука, всегда непоправимое...

И она, иной любви не знающая, покоряется: "Сердце к сердцу не приковано, если хочешь - уходи. Много счастья уготовано тем, кто волен на пути". Иногда лишь: "О, как вернуть вас, быстрые недели его любви воздушной и минутной!" Разлука так нераздельно сливается с ее печальной любовью, что каким-то исключением звучит: "И, знать, что все потеряно, что жизнь - проклятый ад! О, я была уверена, что ты придешь назад".

Да, в этом утверждении есть какая-то парадоксальная правда: Анна Ахматова часто искренно говорит о самоубийстве и все же она давно покорилась всем будущим разлукам. И каждая отдельная разлука как-то скорбно безбольна, потому что новая боль теряется во всегдашней печали. Как выследить отдельную слезу, упавшую в реку?

Лады восприятия и ощущения Анны Ахматовой...

Давно замечено, давно показано, что есть такое состояние души, наступающее после сильных потрясений, горя, утрат, когда сознание как бы раздваивается: горе, уже не требующее мысли, не требующее определения, продолжает ровно звучать: и вместе с тем воспринимается множество случайных подробностей обстановки, и нет, как будто, мелочи столь мелкой, чтобы остаться незамеченной. И много времени спустя утрата вспоминается именно в сопровождении какого-нибудь пустяка, и есть особенная мука в невозможности освободиться от окружающего. Вот это состояние души, вообще исключительное, является обычным для Анны Ахматовой. И потому стихи ее так остро жалят... Такой "лад восприятия" имеет, я думаю, свою литературную историю. Романтизм представляет горе, как полное поглощение горем; скорбящий становится бесчувственным. Очевидно, что коль скоро реалистическое искусство встретилось с заданием горя, оно прежде всего должно было опровергнуть романтическую поглощенность горем. И тогда началось "выявление" всей этой аналитической восприимчивости скорбящего.

Конечно, как и всегда в искусстве, дело шло не только о перемене в изображении и толковании чувств, но и о перемене самого чувства. Люди, примкнувшие к натуралистическому искусству, действительно горевали иначе, чем романтики.