И звериная морда, померещившаяся галлюцинирующему мальчику, исчезает вдруг, и над ребенком склоняется бородатое лицо мужика:

-- Уж я тебя зверю не дам! Ну, Христос с тобой... ну, ступай! -- и мужик перекрестил мальчика и сам перекрестился.

Так вот оно какое -- лицо русского мужика. И Достоевский не случайно вспоминает о нем на каторге, среди, быть может, таких же мужиков, таящих у себя в сердце Христа, несмотря ни на что.

"Конечно, -- говорит Достоевский, -- всякий бы ободрил мальчика, но тут, в этой уединенной встрече, случилось как бы что-то совсем другое, и если бы я был собственным его сыном, он не мог бы посмотреть на меня сияющим более светлою любовью взглядом..."

Этого не мог понять повстанец-поляк, пробормотавший брезгливо: "Je hais ces brigands".

Чтобы разгадать народничество Достоевского, достаточно припомнить и оценить эту его детскую встречу с крепостным мужиком. И, пожалуй, эта сцена может служить ключом вообще к мироотношению Достоевского. Все его романы -- разве это не мистический страх перед загадочным зверем, и разве он не ищет спасения от этого ужасного зверя у христолюбивого простеца?

Христолюбивый простец, по представлению Достоевского, становится уже богоносцем, Христофором. { Далее в рукописи зачеркнуто: который, кстати сказать, в одном из вариантов легенды является, как известно, с песьей головой -- с головой зверя.}

Человек-зверь в новой метаморфозе неожиданно раскрывает свою добрую сущность, свое христолюбивое сердце. В каторжанине, убийце и насильнике, Достоевский увидел и разгадал того самого мужика, который благословил его именем Христа и завещал ему не бояться зверя.

Надо припомнить ту мрачную и жуткую ночь, когда русский дворянин, Николай Всеволодович Ставрогин, член партии коммунистов-интернационалистов, пришел к Шатову, бывшему члену той же самой партии, отказавшемуся от нее в конце концов.7 Незадолго до этой ночной встречи Шатов, сын крепостного человека, публично ударил по лицу дворянина Ставрогина.8 И тот стерпел обиду. Забывать этого обстоятельства не следует при оценке знаменательного ночного разговора. Я решаюсь напомнить этот диалог, потому что едва ли не все мысли Шатова повторяет Достоевский в своем "Дневнике писателя" -- иногда с буквальной точностью.9 Значит, если Шатов не двойник Достоевского, то, во всяком случае, он один из самых близких ему людей, да и Николай Всеволодович кое в чем не так уж чужд Феодору Михайловичу Достоевскому. Какова же сущность мыслей Шатова, которые автор "Дневника" развивает с такою страстною настойчивостью?

К ним стоит прислушаться.