-- Я сам не знаю, зачем я это говорю. Но мне, Любовь Григорьевна, тридцать два года, и, хотя на висках у меня седые волосы, мне иногда кажется, что жизнь моя еще не прошла, не погибла, и что-то осталось и на мою долю.

Любовь Григорьевна покраснела и нахмурила брови.

-- Если вы хотите, чтобы мы остались добрыми друзьями, -- сказала она, -- забудем этот разговор.

-- Какая вы странная, Любовь Григорьевна. Дело не в разговоре. И не в долге, и не в нравственных обязанностях, и не в романтизме, о котором что-то знает ваш муж. Дело в том, что все мы умрем. И когда настанет предсмертный час, тогда с ужасом вдруг поймешь, как немудро, как робко ты прожил свою жизнь. Таблица умножения, которую ты задолбил с детства, была единственной твоей владычицей. Безобразная логика -- дважды два четыре -- вот чем ты руководствовался в своей жизни. О, я ничего не имею против таблицы умножения, но нельзя поклоняться ей, как царице. Бог мой! Если бы в самом деле миром управляли мертвые логические формулы, разве сияли бы так таинственно ваши глаза?

Любовь Григорьевна думала, что она хочет прекратить этот разговор, но она не умела этого сделать.

-- И вся вы таинственная, -- продолжал Баталин, -- я вот смотрю на вашу амазонку, и мне кажется все в ней необыкновенным, и от каждой складки веет на меня милым и непонятным... Кстати, почему вы носите траур?

-- Еще не прошло полгода, как умерла моя мать.

-- Я люблю траур, -- сказал Баталин тихо, -- не знаю, почему, но я люблю его. Где-то в глубине нашего сердца есть уверенность, что любовь и смерть -- родные сестры... Я знаю, что вы любите вашего мужа...

-- Да, да. Я люблю его, -- сказала Любовь Григорьевна торопливо.

-- Я знаю, что вы любите вашего мужа, но уже то, что вы позволяете мне говорить вам о любви моей, окрыляет меня, и я чувствую, что можно еще жить, и я построю еще не один храм.