Он открывал мои ящики, причесывался моим гребешком, мыл руки в моем тазу, курил мою трубку, рылся в моих бумагах, читал мои письма, уносил с собой вещи, которые ему нравились.
С каждым днем его деспотизм становился невыносимее, и с каждым днем моя душа все более осквернялась и принижалась.
У меня не оставалось и тени своей воли, я подчинился ему всецело без всякого протеста. Он уничтожил во мне малейшее чувство человеческого достоинства так, одним взмахом, с той же легкостью, как если бы вырвал мне волос.
А между тем я не сделался идиотом. Нет. Я сознавал все, что я делал, сознавал все очень ясно: свою слабость, свою гнусность и, главным образом, полнейшую невозможность выйти из-под власти этого человека.
Я не сумею вам определить, например, то глубокое и неясное чувство, которое вызывал во мне мой шрам.
И не сумею я вам объяснить то ужасное беспокойство, которое овладело мной, когда однажды мой палач взял мою голову в свои руки для того, чтобы рассмотреть этот шрам, тогда еще свежий и воспаленный. Он провел по нему несколько раз пальцем и сказал:
-- По краям зарубцевался. Через месяц не останется и следа. Ты можешь благодарить Господа Бога.
Мне же, напротив, с той минуты показалось, что у меня на лбу не шрам, а позорное клеймо рабства, постыдный и явственный знак на всю жизнь. Я следовал за ним всюду, куда он хотел, я дожидался его целыми часами на улице перед дверью, я бодрствовал по ночам, переписывая его конторские бумаги, я относил его письма с одного конца Рима на другой, сотни раз я поднимался по лестницам Монте ди-Пиета, бегал запыхавшись от ростовщика к ростовщику, чтобы добыть ему денег, которые должны были выручить его, сотни раз я простаивал за его стулом в картежном доме до зари, умирал от усталости и отвращения, пока до моих ушей долетали взрывы его ругательств, а горло мое щипало от едкого дыма, мой кашель раздражал его, и он обвинял меня в том, что ему не везло в игре, затем, проигравшись, он выходил из притона и таскал меня с собой как тряпку по пустынным улицам в утренней мгле, ругаясь и жестикулируя, пока где-нибудь на перекрестке не вырастала перед нами тень и нам не предлагали стаканчик водки.
Ах, синьор, кто мне объяснит эту тайну прежде чем я умру?
Значит есть на земле люди, которые, встречая других людей, могут делать с ними все, что захотят, могут делать их своими рабами? Есть, значит, возможность отнять у человека волю так же легко, как вырвать у него из рук соломинку? Значит, это возможно, синьор? Но почему это?