Вечером в бараке Борейчук и Посевин уговаривали рыбаков не ходить на открытие курсов.

— Чего ты там не видел? — спрашивал Борейчук у Дождева, положившего свою черную голову на перила койки, и в его лице обращаясь ко всем отдыхающим товарищам. — Человек ты умный. Мысли всегда высказываешь, так сказать, не лишенные... А теперь смотрю, стал собираться, гребешок достал, зеркальце из сапога вытащил...

Дождев хмурился, молчал, но про себя думал, что пойдет обязательно, потому что будет там оркестр гребенок, пляска и пение.

— Неправильно все это, неправильно, — горячился Борейчук, — набросятся на одного и начнут травить. В конце концов, боишься высказываться... Я-то, впрочем, не боюсь... Я в правду комом грязи не кину. Впрочем, как хочешь. Хочешь — иди. Ты ведь присутствовал сегодня при том, как я им правду резал в глаза? Если хочешь, иди.

Он лег на постель, не снимая сапог, закинул руки за голову и стал смотреть в стену барака.

К тому времени, когда столовая засветилась во тьме белыми полосами окон, щелей и дверей, барак опустел. Остались двое — бухгалтер и Посевин.

— Как же — опера, симфонический оркестр! Гребенками будут просвещать рабочего! — цедил сквозь зубы Борейчук. — Водку запретил. Есть у тебя еще, Посевин?

— Последний, — спустя минуту отозвался Посевин.

— Последний? Ну, так давай его.

В пустом бараке они сидели вдвоем и пили разведенный спирт.