-- Не сторожу, а только бодрствую над тобой, как отец над больным ребенком. Такая уж моя привычка, мне пришлось три года бодрствовать у постели моей последней взрослой дочери, с отчаянием следя за тем, как она угасала.

-- Кто ты? -- спросила Мария, не оборачиваясь, но понимая, что это кто-то другой, а не священники.

-- Гермен, пожилой и измученный человек, ближний твой.

-- Ближний, подосланный! -- с горечью промолвила Мария.

-- Никто меня сюда не присылал. Я пришел по доброй воле и могу уйти, если мешаю тебе.

Мария молчала; пульс ее бился, как молоток, нервы были напряжены, как струны, а из головы не выходила мысль, мелькнувшая в последнюю ночь, поглощавшая все ее внимание и все силы, Из груди ее от времени до времени вырывались глубокие вздохи, все тело вздрагивало, судорожное движение рук и ног говорило о том, что она страдает не только морально, но и физически.

-- Я спрашиваю, о чем страдает твоя душа. Это сложный и исключительно твой вопрос, но скажи мне, дитя мое, чем болеет твое тело, ведь я отчасти и лекарь.

-- Что у меня болит? Да у меня болит все: голова, руки, поясница, ноги, лицо, грудь, сердце, все внутренности... повсюду, на каждом месте у меня жгучая рана-Мария остановилась, недоверчиво посмотрела на старика и ядовито прошептала;

-- Они подослали тебя, чтобы ты меня выспросил, что со мной, и рассказал им, но ты не узнаешь ничего, ничего. Стыдись, ты уже бел, как голубь, а хитер, как змей, и лицемерен, как лиса.

Гермен печально посмотрел на нее выцветшими глазами и, когда она несколько успокоилась, сказал: