В течение нескольких дней переживал он лихорадочное возбуждение, его смущали жгучие сновидения, сомнения, мучительная истома. Даже среди своих цветов он не находил более моментов глубокого забвения, в мощной симфонии природы он тщетно искал этих человеческих звуков, этого ми, этого ми которое, поднимаясь из горделивой груди Мены, смущало его плоть и сжигало его кровь.
-- Почему это, почему? -- в ужасе вопрошал он, падая среди ночи ниц перед Христом.
Иногда, сидя под портиком в безмолвном дворе, он мысленно переживал вновь всю свою прошедшую жизнь с тех пор, как начал бегать по полям, подобно дикому жеребенку, собирая мак, растущий среди колосьев, чтобы поднести букет Марии, этой девушке, у которой волосы были светлые, как бородка кукурузы. О, он помнит о ней, он не забыл Марию! Это время его молодости теперь снова предстало перед ним, как ярко пылающая полоса. Ему казалось, что тогда он тоже испытывал эту дрожь во всем теле, и тогда тоже лицо его вспыхивало, а по спине пробегали мурашки. Как хорошо им было тогда, там за изгородью ежовки, когда Мария возле трех дубов сворачивала с дороги и шла вперед одна с пучком травы на голове. Он перерезывал ей путь, испуская громкий крик, чтобы напутать ее и потом любоваться ее восхитительным смехом и белыми зубами, открывавшимися за двумя губками, красными и свежими, как майская земляника.
Позднее, отец, не желая, чтобы он вел праздную жизнь, отправил его в монастырскую школу, где сообщество монахов оставило глубокий след в его душе, он сделался мрачным, одиноким, задумчивым. Несколько месяцев спустя его отец умер от оспы в одну летнюю ночь. Он помнит эту ночь, как будто она была вчера: отец с глухим стоном позвал его к себе, сжал его руки в своих, как клещами, и пристально посмотрел на него своими стеклянными глазами, не будучи в состоянии говорить. О, эти глаза! Они долго оставались открытыми, после того как бедный старик испустил дух, а у него не хватало мужества закрыть их...
Остался один. Матери своей он даже не знал, уже восемнадцать лет покоилась она под тисовым деревом на кладбище Сан-Донато. Он остался один, и постригся в монахи.
Вера была для него сплошным лихорадочным возбуждением с безумными порывами и галлюцинациями. Он упивался необыкновенными видениями, рождавшимися в его душе, как в другое время упивался светлым солнцем и запахом целебной травы. Когда плоть и кровь возмущались под рясой, он падал ниц перед своим черным Христом, извиваясь, как змея, которой проломили спину. Он просил милости, проливая слезы, горячие как лава, они обжигали глаза и оставляли глубокие борозды на щеках. После молитвы в душе его наступал гордый покой, светлое сознание своей жертвы. Он с наслаждением, как сокол в бурю, рвался к древним подвижничествам, близким к безумию. Но то были лишь мгновения покоя, за которыми вновь начиналась еще более бурная внутренняя борьба: он старался заглушить ее, упорно напрягая все свои силы. В тяжелые минуты он крепко сжимал зубы, как солдат под ножом хирурга.
Спустя пятнадцать лет он остался один в монастыре, ему оставили его келью и клочок земли за церковью. Тогда друзьями его сделались цветы на грядках и ласточки на крышах. В одно майское утро Бог слился для него с благодетельной Природой.
Близился вечер. Небо у гор приняло желтовато-золотистый оттенок, на фоне которого вспыхивали фиолетовые змеевидные полоски, над головой небо превращалось в ярко окрашенный, дивно прозрачный берилл, а в самом низу, у Адриатики, оно пестрело кровавыми брызгами, которые, казалось, вырываются из пламени пожара.
Брат Лучерта сидел под тополем и наслаждался свежим воздухом, смотря на стаи ласточек в облаках, в запрудах ласково журчала вода.
Вдруг порыв ветра принес откуда-то обрывки отдаленных песен. Брат узнал голос Мены, кровь у него застыла, и он побледнел как полотно...