Но она настаивала, снова обращаясь за помощью, и десятки, сотни раз напоминала обо мне. На седьмом месяце беременности, зимой, она пошла пешком в Версаль, вернулась оттуда измученная, усталая и расстроенная неудачей; провела часть ночи за работой (она вынуждена была сама зарабатывать себе кусок хлеба), на утро снова пошла в Версаль, и от ее горячности постепенно растаял лед холодных казенных обещаний.

Наконец, после восемнадцати месяцев хлопот, ей удалось придти ко мне и поделиться со мной своими надеждами. Я впервые увидел ее и впервые узнал о ее добром деле. Она же впервые узрела несчастного, о котором уже так давно болела ее чуткая душа.

Это свидание придало ей новые силы. Она пошла на все. Она не знала усталости… Наконец, после трех лет волнений и неудач, трудов и усилий, она добилась победы: мне вернули свободу!..

Но нет! Ни мне, ни моим читателям недостаточно такого краткого рассказа о неслыханном подвиге этой мужественной и великодушной женщины. Мельчайшие подробности ее героического поступка достойны внимания. А потому вернемся к описанию того дня, когда она нашла мое письмо.

Господин Легро, отнесший его Гургу, возвращается домой. Он сообщает супруге, что судья советует им отказаться от мысли спасти меня. Это известие приводит ее в уныние, — она колеблется и раздумывает. Своей чуткой душой она инстинктивно угадывает истину. Она снова перечитывает мои записки, проникается их духом и настроением. По тону, каким я говорю о своих страданиях, она понимает, что я остро ощущаю всю их горечь. Она уверена, что такие строки не могут принадлежать перу жалкого помешанного. Говоря о моих врагах, я употребляю сильные, иногда резкие выражения, но она понимает, чем они вызваны, и видит в них лишь смелость невинности, которая не может унизиться до жалких просьб.

Все эти мысли воспламеняют ее. Мое отчаянное положение ясно встает перед нею, и она прозревает истину и избегает той ошибки, жертвой которой стал судья Гург. Увы!.. Не он один, а и многие другие, столь же справедливые, столь же милосердные, как и он… Быть может, и они сочли бы день моего освобождения лучшим в своей жизни, но наглая клевета моих врагов ввела их в заблуждение, несмотря на то, что они знали жизнь и людей с их страстями лучше, чем мадам Легро.

Ее внезапно поражает тот простой факт, что мои недруги, в сущности, не приписывают мне никакого преступления. «Он — опасный безумец», — говорят они. Но, очевидно, я стал им, сидя в подземельях? За что же меня бросили в тюрьму, за что держат в ней так долго?

Эти размышления естественно приводят ее к соответствующим заключениям. Ясно, что мои преследователи злоупотребили своей властью, чтобы заковать меня в цепи, чтобы заглушить мои крики. Ведь одно мое слово может погубить их. Вот они и прилагают все силы к тому, чтобы помешать мне произнести это слово. Рано или поздно страдания истощат мои силы, — ведь я смертен… А пока что, нужно отстранить от меня всех, кто мог бы вступиться за меня. Как это сделать? Если объявить меня преступником, могут понадобиться доказательства. Нет, лучше всего сделать меня предметом отвращения и жалости, представить меня ничтожным существом, для которого один спасительный исход — смерть.

Самое место, откуда несутся мои стоны и обличения, служит новым доказательством моей правоты. Если я действительно сумасшедший, зачем было выпускать меня из Шарантона, специальное назначение которого — быть убежищем и приютом для душевнобольных? Зачем было запирать меня в каземат и превращать мою жизнь в настоящую пытку, которая указывает на наличие преступления. Но с чьей стороны? Если не с моей (а меня ведь ни в чем не обвиняют), то, значит, со стороны моих врагов.

Моя смелая защитница делится с мужем всеми этими соображениями и своими ясными доводами убеждает его в моей невинности. Она представляет себе, сколько я должен был выстрадать, рисует себе все мое отчаяние, — она, так сказать, перевоплощается в меня и сама переживает все мои муки. Ее сердце содрогается от жалости, и она клянется спасти меня или погибнуть.