Ницше был философом в обычном смысле этого слова, унаследованном от эпохи, когда философия еще не отделялась ни от науки, застывшей в своей начальной, эмпирической фазе, ни от искусства, ею вдохновляемого и направляемого. Подобно некоторым другим писателям, подобно, например Ренану и Гюйо. Ницше является сторонником учения о господстве "мудрости" над знанием, "мудрости, говорит он, которая, не поддаваясь обманчивым призракам научного опыта, смело устремляет свой взор на целостный образ мира. Этика, в частности, еще сливается в глазах Ницше с философией, на которую он взваливает трудное дело исследования и тщательной расценки главных общественных и нравственных ценностей.

Философия, по мнению Ницше, призвана создавать культуру. Она, одновременно, и судья жизни, и преобразовательница ее. Задача ее сводится, в конечном результате, к преследованию следующей цели: увериться в степени постоянства, свойственного различным категориям явлений, для того, чтобы, опираясь на такое знание, приступить к улучшению изменяемых элементов бытия.

Настоящие философы, утверждает Ницше, -- повелители и законодатели; они говорят: да будет так. Они заранее определяют пути, по которым пойдет человечество и те причины, которые должны помешать людям избрать иную дорогу. Их познания -- творчество, их творчество -- законодательство, их жажда истины -- стремление к могуществу. Философия создает вселенную по собственному образу и подобию. Она -- тирания, безмерное властолюбие, попытка переделать мир путем открытия его первой причины. Философ -- это "герой завтрашнего и послезавтрашнего дня"; он неизменный враг всех идеалов современности. "До сих пор, говорит еще Ницше, все эти чрезвычайные покровители человека, именуемые философами, считали за честь и за долг быть нечистою совестью своей эпохи". И тайна их силы всегда состояла в том, что они изобретали "новое величие" для человека и искали новые пути для осуществления своей мечты. Только умы сильные и достаточно просвещенные могут взяться за трудное и великое дело коренной переоценки всех ценностей, созданных веками и окруженных глубоким уважением миллионов людей. Сами философы, поэтому -- люди, живущие исключительно для будущего, насилующие волю тысячелетий; они "убийцы прошедшего, кощунники, выкапыватели священных гробниц, искусители современных поколений, Цезари и деспоты прогресса"!

Эти взгляды Ницше на роль философии и философов содержат в себе, рядом с частицею истины, и крупную долю заблуждения. Последняя заключается в отказе допустить, что верховное руководительство принадлежит, в конце концов, одному только знанию. Наука была источником, давшим начало религиям и философия, которые потом управляли миром. Но самое неограниченное господство и тех и других было только властью по передоверию или заместительству. Эти тираны и мучители -- иногда впрочем вовсе не столь страшные -- имели владычицу, которая, охотно оставаясь за кулисами, тем не менее всецело распоряжалась их судьбою. С этой оговоркой -- существенное значение которой кидается в глаза -- портрет философа, нарисованный Ницше, не является простою карикатурою. Повелительный, деспотический характер общих верований -- все равно религиозных или философских -- есть факт, засвидетельствованный историей и не подлежащий сомнению. Если наука властвует над философией, философия, отчасти разделяющая эту роль с искусством, управляет миром.

С другой стороны, Ницше, который в этом отношении сходится с Гюйо, с Ренаном, с Карлейлем, с Рэскином9, с Толстым, с Флобером и даже с Ибсеном -- обнаруживает редкие дарования истинного поэта, блестящего художника. Высоко ценя конкретные формы и живые образы, он восторженно приветствует все, что вносит в жизнь новую струю красоты или делает ее интенсивнее. "Пускай докажут мне, патетическим восклицает он в часто цитированной странице, что заблуждение и самообман необходимы для развития и процветания жизни, и я скажу "да", я стану на сторону заблуждения и самообмана. Пускай докажут мне, что инстинкты, которые современная нравственность клеймит названием "дурных", например, суровость, жестокость, хитрость, отважная смелость, воинственный пыл, что все это способно укрепить и развить в человеке жизнь, и я скажу "да", я встану на сторону зла и грехопадения. Пускай докажут мне, что страдание не менее наслаждения содействует воспитанию человечества, и я скажу "да", я буду приветствовать страдание. Напротив того, я встречу громким "нет" все, что угрожает жизнеспособности человека. И если я открою, что истина, что добродетель, что добро, одним словом, что все ценности, до сих пор глубоко чтимые и уважаемые людьми, ослабляют струны жизни или вредят ей, я скажу "нет" науке и нравственности".

Приводя это место, в одной из частей моей "Этики", я уже имел случай указать на вопиющее противоречие, в которое Ницше бессознательно впадает тут в каждой фразе. Подчиняя свои энергичные "да" и "нет" единственному условию -- "пускай мне докажут", Ницше одновременно утверждает и отрицает верховную роль знания.

Ницше, кажется, всегда оставался врагом философских систем. Весьма возможно, что он сознавал свое бессилие положить основание синтетическому построению, способному вполне удовлетворить его. Центральное ядро, вокруг которого кристаллизуются составные элементы любой философской системы, содержит в себе, как общее правило, весьма небольшое число тезисов; и то, что выше всего ценится в философских построениях, единство или согласованность их частей, находится, по-видимому, в обратном отношении к сложности подобного ядра. Одной или двух руководящих идей, если только они не лишены значения, вполне достаточно, чтобы создать успех философской системы и прославить ее автора. Но мозг Ницше, работавший без устали, плодовитый, изобретательный, необыкновенно богатый частными, детальными идеями, был, надо полагать, совершенно неспособен подпасть нераздельному влиянию какой-либо господствующей мысли. Только раз, одна из тех великих неотступных идей, которыми определяется судьба целой философии, овладела живым умом Ницше и, по-видимому, сумела покорить его себе. Монистический, по существу своему, тезис вечного круговорота или возврата вещей на короткое время пленил и остановил его мысль: беспокойно метавшуюся во все стороны. Тезис этот -- не нов, он имеет довольно древнюю историю. В разные времена многие глубокие умы проповедовали и защищали то самое положение, которое легко увлекавшийся Ницше признал грозным парадоксом, скрывавшим в себе страшную тайну бытия. Внезапное раскрытие тайны должно было, думал он, поразить человечество как громом. Но и эта идея о вечной смене одних и тех же явлений, которая, повторяю, могла лечь в основу целого систематического учения, осталась у Ницше в зачаточном виде. В конце концов, он все-таки не сделался, как мечтал о том, великим пророком "вечного круговорота".

Но если Ницше нельзя причислить к философам, олимпийское величие и невозмутимость которых объясняются заоблачностью вершине где витает их дух, то какое именно место должно быть отведено ему среди мыслителей всех времен и народов? -- На этот вопрос пускай отвечают критики по профессии. Я лично уже потому не берусь решить его, что если отрицательные, критические элементы мысли Ницше мне крайне симпатичны, то большинство его положительных тезисов находится в явном противоречии с исходными точками и предпосылками моего собственного мировоззрения. А при таких условиях я боюсь впасть в невольную ошибку и отнеся, например, Ницше к разряду dii minorum gentrum10 философии, оказать ему несправедливость. Позвольте мне, поэтому, ограничиться заявлением, что я вижу в Ницше одного из самых благородных мыслителей нашей эпохи. Он обаятельно действует на нас не только частными истинами, им находимыми и облекаемыми в чудные художественные образы, но также и своими заблуждениями и противоречиями, которые всегда будят мысль, толкают ее на след истины и вообще производят впечатление правдивой, чуждой всякого показного тщеславия, исповеди человеческой совести.

Мы уже говорили о том, как мало Ницше боится самых чудовищных противоречий. Ни у одного из новейших мыслителей антитезис так смело и вызывающе не смотрит в глаза тезису. Всякий отвлеченный схематизм представляется Ницше уловкою ума, стремящегося, скрыть, а в сущности, лишь разоблачающего собственную слабость и трусость. Вот почему Ницше никогда не доводит до конца логический процесс отождествления отвлеченных противоположностей. И этою же чертою объясняется, может быть, незрелый и юношески тревожный или непоседный, так сказать, характер, отличающий его философию. По той же причине, монизм Ницше остается очень неопределенным; он в этом отношении похож на монизм Огюста Конта, он принадлежит к той же зачаточной фазе развития; он еще охотно входит в сделку с древним антропоморфизмом, он еще человечен, слишком человечен... (Menschlich, Allzumenschlich).

Ницше не дает себе труда формально или логически сблизить между собою те немногие высшие отвлечения, которые у него, как у всех философов, символически представляют бесконечное разнообразие чувственных данных опыта. Ему нравится, напротив того, ему доставляет удовольствие резкое столкновение таких концептов и всегда кажется, будто он готов, при случае, натравить их друг на друга. Одним словом, наперекор лучшим традициям философии, Ницше принципиально и систематически уклоняется от решения трудной задачи, имеющей целью установить, среди изменчивого внешнего разнообразия явлений, основное единство их внутренней сущности. Он с высокомерием, почти презрительно относится к подобного рода попыткам, на которые смотрит, как на диалектическую игру ума. Но здесь, как всегда человеческий разум мстит за себя и за свое попранное право. За отказом философа, сама философия его в конце концов примиряет многие антиномии, устраняет и сглаживает многие противоречия.