Почти все главные теории Ницше поражают нас следующей неожиданностью: -- они в последних своих выводах как будто сами себя отрицают, содействуя торжеству идей казавшихся на первый взгляд, совершенно с ними несовместимыми.

Так, Ницше, упорно требующий суровой строгости к себе и другим, мечущий громы против сострадания, жалости, милосердия, всех обычных, широко распространенных форм любви к ближнему, если приглядеться к нему внимательно, если вникнут в его скрытые побуждения, окажется, пожалуй, на поверку, наиболее искренним и твердым человеколюбцем всей нашей эпохи. Что здесь могло вызвать иллюзию, что, в данном случае, могло обмануть нас, внушив мысль о бесповоротном эгоизме Ницше, -- так это самая высота или глубина его альтруизма. Действительно, его идеал любви к человечеству уже возвышается над обычным уровнем, достигнутым нравственностью древнего мира и не превзойденным, что бы там ни говорили, христианской моралью; идеал этот переходит также и за черту, на которой останавливается в наше время несколько смущенная и как бы сбившаяся с дороги нравственность светская, порвавшая связь с религией, или независимая мораль так называемых свободных мыслителей. "До тех пор, -- говорит Ницше в своей книге "По ту сторону добра и зла",-- пока господствующим критерием полезности в наших нравственных оценках остается польза стадная, приносящая "отдельную" личность в жертву "союзу" личностей, пока главные помыслы наши будут направлены исключительно на поддержку общественной группы, а не на благополучие и счастье ее составных элементов, пока "безнравственное" будет строго приравниваться к "опасному для существования общества", до тех пор нравственность не будет основана на альтруизме и не может называться альтруистической". -- "Государство, говорил уже раньше Шопенгауэр, есть верх и чудо, лучший образец, последнее слово человеческого эгоизма". Но государство -- не мертвое, косное тело: в нем живет дух, превозносимый и прославляемый современниками под именем людской солидарности. Но на эту солидарность Ницше и смотрит, как на старозаветный союз между людьми, как на связь, сотканную не любовью человека к человеку, а прежде всего расчетом обоюдной выгоды, страхом пред возможным возмездием, перед расплатою перед отпором со стороны других. Альтруизм Ницше, таким образом, уже видимо стремится подняться выше простого общинного или общественного, совокупного эгоизма.

Почти то же самое можно сказать и о пессимизме Ницше. Призрачный характер проклятий, посылаемых им скорее по адресу столь трудно вытравимого из нас сознания зла, чем самого зла, признается почти всеми его критиками. На самом деле, Ницше является убежденным оптимистом, человеком, влюбленным в жизнь во всех ее видах и при всех ее условиях. Не колеблясь ни минуты, он кладет в уста самого жалкого чудовища, самого несчастного из людей, в разговоре со смертью, следующий возглас: "Вот это то и есть жизнь; ну, в таком случае, еще раз!" Русский народ, страстотерпец между народами и в некотором смысле ницшеанец до Ницше, давно уже сложил такую же точно поговорку: "Горько, горько, а еще бы столько" (пожить). Наконец, этот ревнитель власти, этот аристократ, этот изобретатель "пафоса расстояния", этот ненавистник демократического стада, этот строгий критик и судья боевых социалистов и анархистов, если хорошенько рассмотреть его подоплеку -- по выражению Салтыкова -- если вникнуть в глубокий смысл и исходных точек и конечных выводов его страстных филиппик, окажется также, пожалуй, на поверку, революционером чистейшей крови, настоящим демократом, освободителем несчастных, обезличенных и обездоленных, забитых народных масс. Враги и противники его на этот счет ни мало не заблуждались. Не они ли обвиняют его в том, что он "самую основу своей философии заимствовал у анархических учений" -- или еще в том, что "он указал русским нигилистам, а также анархистам всех стран, -- бельгийцам, итальянцам, испанцам, французам и американцам -- на наиболее действительное средство, на самый убедительный аргумент, который может быть противопоставлен косности и неподвижности правящих классов: на аргумент силы?"

Ницше ожидает, а иногда, со свойственными ему увлечением и страстностью прямо-таки требует от будущего -- возвеличения всех и каждого. Именно всех и каждого! Неизменным идеалом его была -- аристократизация толпы. Внутреннее противоречие, как будто существующее между этими двумя терминами, его не пугало и не останавливало.

Противоречие это он считал лишь историческим недоразумением. Антагонизм между личностью и обществом может быть устранен двумя путями: либо демократизацией, развенчанием властных единиц, избранного меньшинства, либо аристократизацией, возведением в степень сильных личностей всех тех элементов безжизненной массы, именуемой толпой, которые окажутся на то способными (или вернее, в той мере, в какой они окажутся на то способными). На мой взгляд, обе указанные дороги одинаково ведут в социальный Рим равенства, свободы и братства, не на бумаге только и на фронтонах церквей, тюрем, бирж и т. п., а на деле и в самой жизни. Но Ницше имел полное право быть на этот счет другого мнения, и если он думал, что демократизация сильных личностей ведет к сплошному рабству, а аристократизация толпы -- к торжеству свободы, то нельзя, мне кажется, винить его за горячность, с которой он отстаивал свой идеал человеческого прогресса; всего менее могут упрекать его за эту страстность те, кто держатся противоположного взгляда, кто с не меньшею односторонностью верят в спасительные свойства одной только полной и общей демократизации.

История конкретная, история в лицах и фактах, движется -- нетерпеливые люди могут сказать ползет -- вероятно, по обоим путям, доставляя преобладание то одному из них, то, в виде естественной реакции, другому. В течение 19-го столетия человечество несомненно сделало крупный шаг к умалению значения так называемых героев, т. е. всех сильных, властных личностей; но многие признаки -- хотя бы например, расцвет теоретического индивидуализма или повсеместное стремление дать народу высшее, университетское образование, или еще огромная популярность таких писателей, как Ницше, Карлейль, Толстой, Ибсен и т. п. позволяют думать, что XX век сделает серьезную попытку и в параллельном -- а не противоположном направлении, т. е. в смысле аристократизации толпы.

Знание, основанное на опыте, составляет единственный источник и причину всех перемен, больших и малых, крупных и мелких, в судьбах человечества; но такое живое знание всегда, рано или поздно, разбивает узкие рамки отвлеченного схематизма, в которые мы стараемся заключить его. Историческая правда, в конце концов, не может разойтись с научной, социологической истиной; но последняя -- мы ее еще вовсе не видим, а только смутно предугадываем -- конечно, не совпадает точка в точку ни с прямолинейным наивным коллективизмом, ни с прямолинейным, наивным индивидуализмом или анархизмом, против которых так резко, забывая их относительную ценность, высказывался Ницше.

Аристократизация толпы, о которой он мечтал, представляется многим задачей неразрешимою, чем-то вроде социологической квадратуры круга. Но разве нельзя сказать того же о демократизации героев? Разве сильная, властная, гениальная личность может перестать быть сильною, властною, гениальною не только в свободном, но и угнетенном обществе? Разве можно прочно развенчать героя иначе, чем возвысив до его умственного и нравственного уровня не-героя? Уже предшественник Ницше, Карлейль, не считает такую цель абсолютно недостижимою. Не говорит ли он где-то: "Я вижу, как готовится самый желанный из результатов: не уничтожение культа героев, а пришествие, вступление на сцену истории целого мира героев. Если героем считать -- прямого, искреннего человека, то почему каждому из нас не быть героем?" Но таким же образом каждый из нас может быть аристократом и господином. Ныне господство и власть принадлежит тому, кто числится в высшем общественном классе или кто переходит туда из низшего. Но уничтожьте классы, но искорените "классовый дух", составляющий историческую форму духа рабства, и вы тем самым превратите всех и каждого в господ. Ницше, обращающийся к толпе с увещанием: "Nicht nur fort sollt ihr euch pflauzen, sondern hinauf! Растите и размножайтесь не только вширь, но и вверх!" -- этот Ницше, чтобы там ни говорили, не был антидемократом и антимоциалистом, за которого его постоянно выдают. Если ему и случалось быть врагом народа, то только по методу и рецепту героя известной пьесы Ибсена. Но его социализм очень походит на его альтруизм: оба отворачиваются от результатов, достигнутых в этом отношении прошедшим человечества, оба устремляют взор к великой стране детей, как Ницше красиво и трогательно зовет неизвестное будущее.

То же явление повторяется и в области чистой мысли, например в ницшевской теории познавания. И здесь он агностицист и иллюзионист -- только в силу крайнего реализма своего. Страстная любовь его к истине принимает иногда болезненные, причудливые, почти исторические формы. Она приводит его к исповедыванию знаменитой теории, ставящей самообман в основу всякой жизни. Она внушает ему и резкие нападки на науку, недостойную своей великой роли и так часто изменяющей благородному правилу, которым было проникнуто его собственное поведение: "Никогда не спрашивайте, полезна или нет та или другая истина, и может ли она устроить чью-либо судьбу". За самыми жестокими хулами Ницше скрывается пламенный культ истины, неутолимая жажда познания; в этом легко убеждаешься, сравнивая резкие до крайности выходки против науки этого мыслителя, стряхнувшего с себя всякое религиозное иго, с холодными рассуждениями на ту же тему какого-нибудь Брюнетьера11, добровольно вновь продевшего шею в теологическое ярмо.

Наконец, сказанное мною до сих пор еще в большей, может быть, степени справедливо по отношению к так называемому "нравственному нигилизму" Ницше. Умы посредственные и боязливые не прощают ему чересчур неуважительного обращения с буквой, с золотыми правилами ходячей морали, с ее веками освященными идолами. Но, как мне кажется, смелые отрицания Ницше не только не доказывают его полного индифферентизма в вопросах нравственности, а скорее свидетельствуют о страстном стремлении к общественной правде высшего порядка. Никто -- за исключением, может статься, Спинозы (но Спиноза всегда сохраняет внешнее спокойствие и объективность) -- не любил добра так сильно и так глубоко не ненавидел зла, как Ницше. Правда, он хвалит, и притом в чудесных выражениях, породу людей тщеславных и завистливых: но делает он это вовсе не ради интереса любопытного зрителя, любителя сложных, запутанных драм жизни, как пробовали уверить нас некоторые его последователи, не разобравшие его тонкой иронии. Он просто ждет, что зло, порожденное деятельностью тщеславною или порочною, сделается, в свою очередь, источником нового, еще неведомого добра, добра высшего порядка в сравнении с существующим. Частые и остроумные выходки его против равенства и человеческого правосудия носят тот же характер. Истинный смысл их открывается путем сопоставления и сравнения их, например, с той беспощадной критикой, которой сплошь и рядом подвергаются в наше время семья, собственность и государство -- эти три звериные образа анархического апокалипсиса. В самом деле, можно держаться какого угодно мнения относительно необходимости этих "общественных основ", вчера еще считавшихся установленными самим божеством, или существующими в силу природы вещей, а сегодня уже признаваемых чистым -- или нечистым -- делом рук человеческих, -- не подлежит, однако, сомнению, что будущая судьба их вполне зависит от тех глубоких изменений, которым подвергнет их твердая, смелая, просвещенная разумом и знанием воля человека.