В день казни муленцев, гражданка Форо явилась, по своему обычаю, поговорить со мной об этом зрелище, которое она продолжала любить до страсти; не было конца ее похвалам, какой хороший вид имели эти несчастные. Ненависть мулонских якобинцев, доставивших их Лионской Временной Комиссии на гибель, была слишком нетерпелива, чтоб заставить их долго томиться в подвалах городской ратуши. И они явились на казнь в полном цвете сил и здоровья. Братья Туре особенно поражали своей красотой и отличались мужеством; впрочем, все они шли на смерть с твердостью, исключая только одного, которому Туре старший выражал свое недовольство, сходя по лестнице ратуши. Они шли на казнь! Столько разнообразных чувств должны теснить сердце человека в такую минуту, что тело может ослабеть без того, чтобы сердце участвовало в этой слабости. Впоследствии я слышала, что они уничтожили большое количество ассигнаций, бросив их в огонь. Нескольким арестантам удалось спасти часть этих бумажек и оставить их в свою пользу.
Я хотела скрыть от тетушки эту печальную новость, но оказалось, что она ужо все знала; она даже просила меня разузнать имена казненных, из которых только немногие были нам известны; и для того, чтоб удовлетворить желание тетушки, я не имели другого средства, как послать, по наступлении темноты, сорвать один из наклеенных на углах улиц списков казненных, которые я и принесла ей на другое утро. Этот список заключал в себе имена самых порядочных и благородных людей нашей провинции. Оплакивая их, тетушка моя вместе оплакивала и саму себя! В темнице Затворниц я видела только одного человека из Мулена, -- то был Рину, банкир, который не долго оставался там; тетушка моя получила разрешение повидаться с ним у тюремного смотрителя, где тот обедал; я также была с ней. Те из заключенных, которые были в состоянии платить тюремщику дорого за этот плохой обед, настойчиво добивались милости занять место за его узким и грязным столом, потому что они могли тогда выйти из своей комнаты, и надеялись, [124] что во время обеда у Филона ( тюремщиков дли главных лионских тюрем выписывали из Парижа для того, чтобы еще более изолировать арестантов. -- Прим. автора ) (так, помнится, звали тюремщика) среди разговора вырвется что-нибудь такое, что могло бы пролить некоторый свет на их собственную судьбу.
В природе человека лежит стремление узнать, что его ожидает впереди; неопределенность надрывает и истощает его душевные силы, и он снова обретает их всецело, чтоб перенести или преодолеть те бедствия, которые он видит перед собой. Недолго мучился Рипу неизвестностью -- он вскоре погиб.
Что это было за время! Город везде представлял картину разрушения; во всех кварталах ломали здания ( по взятия Лиона республиканскими войсками, Конвент, в заседании 12 октября 1793 года, принял для наказания мятежного города предложенный Барером декрет, который заключал в себе, между прочем, следующие параграфы: "Пар. 3. Город Лион будет разрушен; все, что было обитаемо богатыми, будет срыто; останутся в целости только хижины бедняков, жилища умерщвленных или изгнанных патриотов; здания, назначенные для промышленности, и памятники, посвященные человечеству и народному образованию; Пар. 4. Название Лиона будет вычеркнуто из списка городов республики. Собрание уцелевших домов будет носить отныне название Свободного города (Ville affranthie); Пар. 5. На развалинах Лиона будет воздвигнута колонна, которая будет свидетельствовать потомству о преступлениях и о каре, постигнувшей роялистов этого города -- со следующей надписью: Лион воевал против свободы; Лион не существует более. 28-й день 1-го месяца 11-го года республики единой и неразделенной". Для исполнения этого декрета нужны были деньги и руки. Депутаты Конвента, не долго думал, наложили контрибуцию в 6 миллионов на богатых граждан Лиона и поручили муниципальным властям вытребовать нужных работников не только из своего, но и на соседних департаментов. -- Прим. переводчика ); это служило занятием для опасного класса людей, всегда готовых к восстанию, как только они испытывали голод. Красивые фасады площади Белькур исчезали один за другим, благодаря деятельности стольких усердных рук. В соседних улицах также ломали дома; не без труда можно било пройти через площадь. С каким замиранием сердца приближалась я к этой грозной цепи, иногда тянувшейся вдоль всей площади: она состояла из двойного ряда мужчин, женщин и детей, которые легко зарабатывали здесь свою поденную плату, передавая из рук в руки то кирпич, то черепицу, вовсе не торопясь, потому что они хотели продолжать эту работу и завтра. Я не успевала еще попросить позволения пройти, как меня уже узнавали по моей корзинке: "А -- а! это аристократка, она кормит изменников, она несет им пищу. Изволь-ка поработать с нами! Это лучше, чем откармливать змей. Вот тебе, песика". И мне также совали в руку кирпич, а я считала себя счастливой, когда мне не навязывали тяжелой корзины с землей и когда мне удавалось скоро [125] отделаться возложенного труда и грубых шуток, оскорблявших мой слух.
Эта площадь Белькур разнообразила мою ежедневную жизнь печальными эпизодами. Я уже говорила, что, идя в тюрьму, никак не могла миновать ее. В первое время заключения тетушки, гильотина постоянно стояла на ней. Потому ли, что час казней тогда не был еще окончательно определен, или же по каким либо особым соображениям его переменяли, -- но однажды случилось, что, хотя я и вышла из дому нарочно позднее для избежания этого рокового часа, -- все-таки, на мое несчастье, я очутилась здесь как раз во время казни. Как ни было опасно выказывать при этом неодобрение, но я изо всех сил бросалась бежать прочь, отвернувшись и не слушая замечаний Канта! Ноги мои превратились в крылья; но все же я бежала не довольно быстро; крики: "Да здравствует республика!" донеслись семь раз до моих ушей. Семь жертв пала при возгласах этой обезумевшей толпы, которая, к моему счастью, была слишком занята этим кровавым зрелищем, чтоб заметить мое бегство и мой ужас, -- иначе меня наверно силой вернули бы к подножию эшафота и принудили быть свидетельницей казни. В другой раз, еще гораздо позднее, я встретилась с обреченными жертвами, которых, как говорили, хотели казнить при свете факелов, для разнообразия; в самом деле, зрелище это становилось однообразно, -- до того к нему все привыкли. Когда гильотина была перенесена на площадь Терро, яма, куда стекала кровь казненных, была наконец завалена землей; но самая земля словно отказывалась укрывать невинную кровь: она выступала наружу, вопия против злодеяний. На этой площади, против улицы св. Доминика, долго сохранялись следы крови; невольное чувство уважения удаляло отсюда шаги проходивших.
Наконец-то двери темницы Сен-Жозеф открылись для меня и я нашла своих узниц, поселенных в глубине большого двора в отдельном флигеле, состоявшем из двух очень просторных комнат. В этих комнатах совсем не было окон; маленькая решетка, вделанная посреди двери, служила единственным проводником для воздуха и света. В одной из этих комнат были кровати для тех, кто имел средства платить за них; все остальные женщины были скучены во второй комнате и спали на соломе. Тетушка моя выбрала одну из трех имевшихся здесь узких кроватей для того, чтоб не пришлось разделить с кем-нибудь своего ложа; зато, как бы для уравновешения такого преимущества пред другими, три женщины, выбравшие эти кровати, получили самые плохие места в комнате; кровати их были поставлены перед громадным камином, который кое-как заткнули соломой, что не помешало, однако, холоду и сырости проникать до них. Недуги тетушки моей от этого еще усилились и с этих нор ее ревматические боли перешли в голову и причиняли ей ужасные страдания. В этой, [126] комнате было пятнадцать кроватей; печки вовсе не было и воздух не освежался посредством топки. Маленькие жаровни, или грелки, служили и здесь единственным спасением заключенных. На ночь их запирали; утром двери отпирались и узницы могли, если того желали, прогуливаться по двору, окруженному очень высокой оградой. Комната, где они помещались, представляла необыкновенное зрелище, которое я видела только здесь: потолок был совсем черный и весь затянут бесчисленными нитями паутины. Эти прилежные работники, конечно, много лет трудились в тишине и сырости этой мрачной обители; каждый день прибавляя что-нибудь к этой наследственной работе, они постепенно образовали словно шатер, который склонялся опрокинутым куполом до половины комнаты и казался каким-то мрачным саваном, готовим опуститься на нас. Невозможно было поднять глаз без отвращения. Прочность этого шатра в новом вкусе свидетельствовала о числе и о величине обитавших в нем работников. Узницы не раз заявляли об этом, тщетно прося тюремщика велеть очистить комнату от паутины. Он согласился только тогда, когда они приняли издержки на свой счет. Тотчас явилось несколько арестантов, нанятых за дорогую плату, для изгнания этих многочисленных сожителей, которые посреди двора были преданы сожжению вместе с их столетней работой.
Г-жа Миляне имела и здесь, как в "темнице Затворниц", отдельную комнату, где помещалась вместе с теми же лицами. Их по-прежнему выпускали во двор два раза в день; но теперь дозволяли дольше пользоваться прогулкой, воздухом и фонтаном. Только когда человек лишен всего, узнает он настоящую цену вещей и убеждается, как немного в сущности ему необходимо для существования. Все узницы собирались вокруг фонтана; светлая вода его, ниспадая в бассейн, придавала хоть несколько жизни этому двору, где все казалось мертвым или обреченным на смерть: нам приятно било слышать плеск этой свежей и прозрачной струи; она была для нас утешением и благодеянием. Эти встречи между узницами имели для них большую прелесть; прогуливаясь вместе, они доверяли друг другу свои надежды, свои опасения и новости, достигавшие до них. Если к ним допускали какую-нибудь новую посетительницу, приходившую навестить приятельницу или знакомую, -- гостью принимали здесь же, во дворе. Ее приход вызывал всеобщее движение; все теснились вокруг нее, в надежде узнать что-нибудь новое; и если даже неведение или осторожность посетительницы не позволяли ей удовлетворительно отвечать на столько нетерпеливых вопросов, то все же один вид ее был великой радостью, приятным развлечением среди ежедневного однообразия.
А иногда к ним приводили узниц всего только на несколько часов, и смерть быстро следовала за этими краткими часами. В [127] числе последних помню одну монахиню. Я никогда не видела ничего подобного спокойствия этой женщины. Лишенная всяких средств существования, не имея ровно ничего, она обратилась в муниципальное правление с требованием пенсии, положенной ей по закону. "А давала ли ты присягу республике?" "Нет", -- ответила она. -- "Так ты не имеешь нрава на пенсию; присягни, тогда получишь ее". -- Я не могу этого сделать. -- "Если ты не дашь присяги, тебя посадят в тюрьму". -- "Сажайте". -- Было ли то желание подставить ей ловушку, или же в самом деле спокойствие и твердость этой женщины тронули одного из тех людей, с которыми она имела дело, и он хотел указать ей средство спасения, -- только он сказал ей: "Послушай, сделай вид будто присягаешь, я запишу твою присягу, а ты ничего не будешь говорить и будешь спасена". -- "Совесть моя запрещает мне спасать себя ложью". -- "Несчастная, ведь ты погибнешь!" -- Ее отправили в Сен-Жозеф. Здесь она нашла трех монахинь, которые встретили ее с любовью. Она провела со своими подругами этот день и всю ночь в молитве; они вместе прочитали отходную. Утром, среди этих благочестивых занятий ее вызвали. В полдень ее уже не было на свете.
Я уже говорила, что всякий день при наступлении темноты арестантов напирали и между двумя комнатами, разделенными толстой стеной, не было никакого сообщения. Когда двери были на запоре, они не могли более ни видеться, ни переговариваться. Сторож пересчитывал их и, убедившись, что все на лицо, спокойно уходил к себе; и в самом деле, что могли бы они предпринять для своего освобождения? Однажды ночью, в те счастливые часы, когда сон успокаивает все страдания и скорби потому, что дает временное забвение, благодетельный отдых бедных узниц был вдруг нарушен страшным шумом, раздавшимся в соседней комнате. Крики, стоны, многократный стук в двери той комнаты, навели на них ужас. Они все бросились к узенькой решетке, единственному отверстию, через которое можно было что-нибудь увидеть, стараясь, несмотря на глубокий мрак, удостовериться, не палачи ли это и не началось ли избиение заключенных. Полнейшее спокойствие царствовало во дворе; мрак и безмолвная тишина двора представляли странный контраст с непонятным шумом и криками, доносившимися до слуха испуганных женщин. Поверженные в несказанный ужас при мысли близкой, но неопределенной, неизвестной опасности, они присоединились к крикам своих соседок, этими самыми криками еще более усиливая испуг, который все возрастал по мере того, как возвышались их собственные голоса. Это дошло до какого-то исступленного бреда; наконец, когда шум у их соседок стал стихать, они добились того, что их услышал тюремщик. Он явился к ним уверенный, что они хотели силой выломать двери; и что же? Он нашел этих несчастных женщин еле живых, задыхавшихся: они угорели [128] от маленькой печки, которая топилась угольями. Г-жа де-Клерико, кажется, первая потеряла сознание; остальные женщины по очереди поддерживали ее перед маленькой решеткой, пропускавшей хотя немного воздуха. Но они сами скоро лишились сил; руки их опустились и ослабевший голос уже готов был покинуть их вместе с жизнью, если 6ы не явилась помощь. Их перенесли во двор, где все они пришли в себя. После этого, разумеется, печку не топили более. Тетушка моя рассказала мне на другое утро про эту ужасную ночь. "Немного свежего воздуха, немного воды -- и мы успокоились; как мало нужно для того, чтобы существовать", добавила она.
Я свыклась с жизнью в Сен-Жозефе еще более, чем в темнице Затворниц; мне было гораздо дальше ходить сюда, но зато я была уверена, что меня впустят, что я увижу и обниму свою тетушку -- и усталость скоро забывалась. Мы вместе прогуливались по пустынному, но обширному двору, где можно было уединиться, чтобы откровенно поговорить о делах, близко касавшихся дорогих лиц, не опасаясь, что нас подслушают; вместе прислушивались к плеску фонтана, и этот легкий и мерный шум воды успокоительно действовал на нас, пробуждая сладкие воспоминания; мы чувствовали и думали заодно. Так как мы были совершенно отделены от всего, что могут доставить свет и общество, то я старалась сосредоточить все свои способности любви для того, чтобы лучше разделить с тетушкой немногие удовольствия, которые были еще доступны ей. Какую-то необычайную прелесть имели эти мгновенья, исполненные грусти и сладости. Тетушка была единственным предметом моих помыслов, она была вся моя жизнь! Я приходила всякий день с надеждой, что приду и завтра; у меня явилось какое-то доверие, которое ослабило мои прежние опасения; я не могла вообразить, чтобы завтрашний день мог быть непохож на вчерашний, -- и меня как громом поразили слова: "Ее здесь более нет. Она в ратуше" ( подвалы ратуши, обращенные в тюрьму, приняли в свои недра тысячи несчастных жертв, которые отсюда переходили в руки палача; потерянные в глубине этого подземелья, иные были забыты здесь и впоследствии вышли на свет Божий. Подвалы с левой стороны известны были под названием дурных подвалов, правые -- хороших; хотя и последние часто раскрывались лишь для казни, но все же хотя слабая надежда оставалась для тех, кого в них помещали. - Прим. Автора.)! Надо было жить в то время и Лионе, чтобы понять вполне значение этих роковых слов: "она в ратуше!" Революционное судилище заседало в этом красивом здании, обширные подвалы которого служили временной тюрьмой для тех, кто должен был предстать пред этим судилищем. Уже одни эти слова были смертным приговором, ибо эти кровожадные судьи, жаждавшие казней, находили всех виновными; и если бы не необходимость, а может быть страх, заставлявшие их иногда сохранять некоторые подобие справедливости, -- они никогда не признали бы ни одного невинного.