-- Мистер Джарндис, -- отозвался Гридли с неуклюжим поклоном, -- вы спокойней меня переносите свои обиды. Скажу вам больше, скажу этому джентльмену и этим молодым леди, если они ваши друзья, что, относись я к своим обидам иначе, я бы с ума сошел! Только потому я и сохранил разум, что возмущаюсь, мысленно мщу за свои обиды и гневно требую правосудия, которого, впрочем, так и не могу добиться. Только поэтому! -- Он говорил просто, безыскусственно, с большим жаром. -- Может, вы скажете, что я слишком горячусь! Отвечу, что это в моем характере, и я не могу не горячиться, когда обижен. Или кипеть гневом, или вечно улыбаться, как та несчастная полоумная старушонка, что не вылезает из суда, а середины тут нет. Смирись я хоть раз, и мне несдобровать -- рехнусь!

Он говорил с такой страстностью и горячностью, так резко меняясь в лице и размахивая руками, что на него было очень тяжело смотреть.

-- Мистер Джарндис, -- начал он, -- разберитесь в моей тяжбе. Вот как дело было -- расскажу все по правде, как правда то, что есть небо над нами. Нас два брата. Отец мой (он был фермером) написал завещание и оставил свою ферму, скот и прочее имущество моей матери в пожизненное владение. После смерти матери все должно было перейти ко мне, кроме трехсот фунтов деньгами, которые я обязан был уплатить брату. Мать умерла. Прошло сколько-то времени, и брат потребовал завещанные ему деньги. Я да и некоторые наши родные говорили, что я уже выплатил ему часть этого наследства, раз он жил у меня в доме и питался за мой счет, а кроме того, получил кое-что из вещей. Теперь слушайте! Только об этом и шел спор, ни о чем другом. Завещания никто не оспаривал; спор шел только о том, выплатил я часть этих трехсот фунтов брату или нет. Чтобы разрешить спор, брат подал иск, и мне пришлось с ним судиться в этом проклятом Канцлерском суде. Я был вынужден судиться там -- меня закон вынудил, и больше мне податься некуда. К этой немудреной тяжбе притянули семнадцать ответчиков! В первый раз дело слушали только через два года после подачи иска. Слушание отложили, и потом еще два года референт (чтоб ему головы не сносить!) наводил справки, правда ли, что я сын своего отца, чего ни один смертный не оспаривал. Но вот он решил, что ответчиков мало, -- вспомните, ведь их было только семнадцать! -- и что должен явиться еще один, которого пропустили, после чего нужно все начать сначала. К тому времени -- то есть раньше, чем приступили к разбору дела! -- судебных пошлин накопилось столько, что нам, тяжущимся, пришлось уплатить суду втрое больше, чем стоило все наше наследство. Брат с радостью отказался бы от этого наследства, лишь бы больше не платить пошлин. Все мое добро, все, что досталось мне по отцовскому завещанию, ушло на судебные пошлины. Из этой тяжбы -- а она все еще не решена -- только и вышло, что разоренье, да нищета, да горе горькое -- вот в какую беду я попал! Правда, мистер Джарндис, у вас спор идет о многих тысячах, у меня -- только о сотнях. Но не знаю уж, легче мне или тяжелей, чем вам, если на карту были поставлены все мои средства к жизни, а тяжба так бесстыдно их высосала?

Мистер Джарндис сказал, что сочувствует ему всем сердцем и не считает себя единственным человеком, безвинно пострадавшим от этой чудовищной системы.

-- Опять! -- воскликнул мистер Гридли с не меньшей яростью. -- Опять система! Мне со всех сторон твердят, что вся причина в системе. Не надо, мол, обвинять отдельных личностей. Вся беда в системе. Не следует, мол, ходить в суд и говорить: "Милорд, позвольте вас спросить, справедливо это или не справедливо? Хватит у вас нахальства сказать, что я добился правосудия и, значит, волен идти куда угодно?" Милорд об этом и понятия не имеет. Он сидит в суде, чтобы разбирать дела по системе. Мне твердят, что не надо, мол, ходить к мистеру Талкингхорну, поверенному, который живет на Линкольновых полях, и говорить ему, когда он доводит меня до белого каления, -- такой он бездушный и самодовольный (все они на один лад, знаю я их, -- ведь они только выигрывают, а я теряю, разве не правда?), не надо, мол, говорить ему, что не мытьем, так катаньем, а уж отплачу я кому-нибудь за свое разоренье! Он, мол, не виноват. Вся беда в системе. Но если я пока еще не расправился ни с кем из них, то, кто знает, может и расправлюсь! Не знаю, что случится, если меня в конце концов выведут из себя! Но служителей этой системы я буду обвинять на очной ставке перед великим, вечным судом!

Он был страшен в своем неистовстве. Я никогда бы не поверила, что можно прийти в такую ярость, если бы не видела этого своими глазами.

-- Я кончил! -- сказал он, садясь и вытирая лицо. -- Мистер Джарндис, я кончил! Я знаю, что я горяч. Мне ли не знать? Я сидел в тюрьме за оскорбление суда. Я сидел в тюрьме за угрозы этому поверенному. Были у меня всякие неприятности и опять будут. Я -- "человек из Шропшира", и для них это забава -- сажать меня под стражу и приводить в суд под стражей и все такое; но иной раз я не только их забавляю, -- иной раз бывает хуже. Мне твердят, что, мол, сдерживай я себя, мне самому было бы легче. А я говорю, что рехнусь, если буду сдерживаться. Когда-то я, кажется, был довольно добродушным человеком. Земляки мои говорят, что помнят меня таким; но теперь я до того обижен, что мне нужно открывать отдушину, давать выход своему возмущению, а не то я с ума сойду. "Лучше бы вам, мистер Гридли, -- сказал мне на прошлой неделе лорд-канцлер, -- не тратить тут времени попусту, а жить в Шропшире, занимаясь полезным делом". -- "Милорд, милорд, я знаю, что лучше, -- сказал ему я, -- еще того лучше -- никогда бы в жизни не слышать о вашем высоком учреждении; только вот беда -- не могу я разделаться с прошлым, а оно тянет меня сюда!" Но погодите, -- добавил он во внезапном припадке ярости, -- уж я их осрамлю когда-нибудь. До конца своей жизни буду я ходить в этот суд для его посрамления. Кабы знал я, когда наступит мой смертный час, да кабы возможно было принести меня в суд, да кабы остался у меня голос, чтобы говорить с ними, я бы умер там, в суде, только сначала сказал бы: "Многое множество раз вы таскали меня сюда и выгоняли отсюда. Выносите теперь ногами вперед!"

Его лицо столько лет и так часто выражало гнев, что оно не смягчилось даже теперь, когда он, наконец, успокоился.

-- Я пришел забрать этих малышей к себе в комнату на часок, -- сказал он, снова подходя к детям, -- пусть поиграют у меня. Я не собирался говорить всего этого, ну да уж ладно. Ты не боишься меня, Том? Правда?

-- Нет! -- сказал Том. -- На меня-то ведь вы не сердитесь.