С ужасом воображал я длинный ряд жестокостей и страданий, которые должны были произвести такое впечатление на этого человека. Отвечать мне было нечего: кто мог доставить утешение или надежду отверженному созданию, утратившему человеческие чувства?
Часа два я просидел в этом жилище нищеты и скорби. Больной стонал, метался, бормотал невнятные восклицания, исторгаемые физической болью, забрасывал руки на голову и грудь и беспрестанно переворачивался с боку на бок. Наконец он погрузился в то бессознательное состояние, где душа беспокойно блуждает в лабиринте смутных и разнообразных сцен, переходя с одного места в другое без всякого участия со стороны рассудка и без возможности освободиться из-под неописуемого чувства настоящих страданий. Имея причины думать, что горячка теперь невдруг перейдет в худшее состояние, я оставил несчастного страдальца, обещавшись его жене прийти вечером на другой день и просидеть, если понадобится, всю ночь у постели больного.
Я сдержал свое слово. В последние сутки произошла с ним страшная перемена. Глаза, глубоко впалые и тусклые, сверкали неестественным и ужасным блеском. Губы запеклись, окровянились и растреснулись во многих местах; сухая, жесткая кожа разгорелась по всему телу, и дикое, почти неземное выражение тоски на лице страдальца всего более обнаруживало роковые опустошения, произведенные недугом. Ясно, что горячка достигла самой высшей степени.
Я занял свое прежнее место и неподвижно просидел несколько часов, прислушиваясь к звукам, способным глубоко поразить даже самое нечувствительное сердце. То был неистовый бред человека, умирающего преждевременной и неестественной смертью. Из того, что сказал мне врач, призванный к одру больного, я знал, что не было для него никакой надежды: надлежало быть свидетелем последней отчаянной борьбы между жизнью и смертью. И видел я, как иссохшие члены, которые не далее как часов за семьдесят кривлялись и вытягивались на потеху шумного райка, корчились теперь под смертельной пыткой горячки; и слышал я, как пронзительный хохот арлекина смешивался с тихими стонами умирающего человека.
Трогательно видеть и слышать обращение души к обыкновенным делам и занятиям нормальной жизни, когда тело, между тем, слабое и беспомощное, поражено неисцелимым недугом; но поскольку эти занятия по своему характеру в сильнейшей степени противоположны всему, что мы привыкли соединять с важными и торжественными идеями, то впечатление, производимое подобным наблюдением, становится чрезвычайно поразительным и сильным. Театр и трактир были главнейшими сценами похождений страждущей души по лабиринту прошедшей жизни. Был вечер; грезилось ему, у него роль в нынешнем спектакле. Поздно. Пора идти. Зачем они останавливают его? Зачем не пускают из трактира? Ему надобно идти: он потеряет жалованье. Нет! За него уцепились, не пускают его. Он закрыл свое лицо пылающими руками и горько принялся оплакивать свою бесхарактерность и жестокость неутомимых преследователей. Еще минута, и он декламировал шутовские вирши, выученные им для последнего спектакля. Он встал и выпрямился на своей постели, раздвинул иссохшие члены и принялся выделывать самые странные фигуры: он был на сцене, он играл. После минутной паузы он проревел последний куплет какой-то оглушительной песни. Вот он опять в трактире: ух, как жарко! Ему было дурно, болен он был, очень болен; но теперь ничего: он здоров и счастлив. Давайте вина. Кто же вырвал рюмку вина из его рук? Опять все тот же гонитель, который преследовал его прежде. Он опрокинулся навзничь, заплакал, застонал, зарыдал.
Следовал затем период кратковременного забытья. Усталые члены успокоились, онемели, и в комнате распространилась тишина, прерываемая только удушливым дыханием чахоточной жены. Но вот он опять воспрянул и душой и телом и снова обратился к занятиям прошедшей жизни. На этот раз пробирается он вперед и вперед, через длинный ряд сводчатых комнат и каморок, тесных, узких, мрачных и низких до того, что ему на карачках надобно отыскивать дорогу. Душно, грязно, темно. Куда ни повернет он голову или руку, везде и все заслоняет ему путь. Мириады насекомых жужжат и прыгают в спертом и затхлом пространстве, впиваются в уши и глаза, в рот и ноздри, кусают, жалят, высасывают кровь. Пресмыкающиеся гады копошатся и кишат на потолке и стенах, взбираются на его голову, прыгают и пляшут на его спине. Прочь, прочь, кровопийцы! И вдруг мрачный свод раздвинулся до необъятной широты и высоты, воздух прояснился, насекомые исчезли, гады провалились; но место их заступили фигуры мрачные и страшные, с кровожадными глазами, с распростертыми руками. Все это старые приятели, мошенники и злодеи, сговорившиеся погубить его. Вот они смеются, фыркают, делают гримасы, и вот — прижигают его раскаленными щипцами, скручивают веревкой его шею, тянут, давят, душат, и он вступает с ними в неистовую борьбу за свою жизнь. Наконец, после одного из этих пароксизмов, когда мне стоило неимоверных трудов удерживать его в постели, он впал, по-видимому, в легкий сон. Утомленный продолжительным и беспокойным бодрствованием, я сомкнул глаза на несколько минут; но вдруг сильный толчек в плечо пробудил опять мое усыпленное внимание. Больной встал и без посторонней помощи уселся на своей постели: страшная перемена была на его лице, но сознание, очевидно, воротилось к нему, потому что он узнал меня. Ребенок, бывший до этой поры безмолвным и робким свидетелем неистовых порывов страждущего безумца, быстро вскочил на ноги и с пронзительным криком бросился к своему отцу. Мать поспешно схватила его на руки, опасаясь, чтобы бешеный муж не изуродовал дитя; но, заметив страшную перемену в чертах его лица, она остановилась как вкопанная подле постели. Он судорожно схватился за мое плечо и, ударив себя в грудь, разинул рот, делая, по-видимому, отчаянные усилия для произнесения каких-то слов. Напрасный труд! Он протянул правую руку к плачущему младенцу и еще раз ударил себя в грудь. Мучительное хрипение вырвалось из горла — глаза сверкнули и погасли — глухой стон замер на посинелых устах, и страдалец грянулся навзничь — мертвый!
• • •
Нам было бы весьма приятно представить нашим читателям мнение мистера Пикквика насчет истории, рассказанной странствующим актером; но, к несчастью, мы никак не можем этого сделать вследствие одного совершенно непредвиденного обстоятельства.
Уже мистер Пикквик взял стакан и наполнил его портвейном, только что принесенным из буфета; уже он открыл уста для произнесения глубокомысленного замечания — именно так, в путевых записках мистера Снодграса объяснено точнейшим образом, что маститый президент действительно открыл уста, — как вдруг в комнату вошел лакей и доложил:
— Какие-то джентльмены, мистер Пикквик.