Это вероучение нашего времени, с его основным принципом органического развития общества, граф Толстой признает совершенно бездоказательным и вполне произвольным. Логика и очевидность действительности против него, и если оно в настоящее время овладело умами образованных людей, то это единственно потому, что оно несет в себе оправдание человеческих слабостей. Теория эта клонится к тому, "чтобы то разделение деятельности, которое существует в человеческих обществах, признать органическим, т.е. необходимым, а потому рассматривать то несправедливое положение, в котором находимся мы, уволившие себя от труда люди, не с точки зрения разумности и справедливости, а только как несомненный факт, подтверждающий общий закон... Как же не принять такую прекрасную теорию! -- Стоит только рассматривать человеческое общество, как предмет наблюдения, и можно утешать себя мыслью, что моя деятельность, какая бы она ни была, есть функциональная деятельность организма человечества, и потому и речи даже не может быть о том, справедливо ли то, что я пользуясь трудами других, -- делаю только то, что мне приятно, как не может быть и речи о том справедливо ли разделение труда между мозговой клеткой и мускульной. To же было и с предшествующими учениями, господствовавшими в свое время над миром, -- с философией Гегеля, с экономической теорией Мальтуса: и они господствовали не в силу принадлежащей им истины, но лишь в силу того, что предлагали оправдание человеческой несправедливости".
Но, отрицая разумность, необходимость и справедливость существующего в современных обществах распределения занятий, граф Толстой не возражает против самого принципа разделения труда, Разделение труда должно быть в человеческих обществах, но из этого не следует, что оно должно быть именно таким, как оно есть. Принцип разделения труда требует, чтобы между членами общества были распределены все необходимые для его существования функции, чтобы каждый был занят каким-нибудь полезным трудом и за это получал от других нужные ему продукты их труда. Но такого положения, когда человек производит пред меты ни для кого ненужные, и требует, чтобы его за это кормили, -- такого положения нельзя оправдать принципом разделения труда, так как это уже будет не разделение, но захват чужого труда. А между тем, по словам графа Толстого, в действительности существует именно такое положение.
Выставив это общее начало, граф Толстой не занимается исследованием полезности каждой из существующих в обществе человеческих деятельностей; он останавливается на первом разделении труда -- на умственный и физический -- и рассматривает только духовную деятельность современного человека, выражающуюся в занятиях науками и искусствами. "Мы мозг народа. Он кормит нас, а мы его взялись учить. Только во имя этого мы освободили себя от труда. Чему же мы научили и чему учим его?" спрашивает граф Толстой.
Обращаясь прежде всего к прикладной науке, к технике, изобретения которой непосредственно входят в практическую жизнь, он замечает, что все успехи ее "по особенной несчастной случайности, признаваемой и людьми науки, до сих пор не улучшили, а скорее ухудшили положение большинства, т.е. рабочего". Стоит припомнить, например, изобретение машин, лишившее работника самостоятельности и приведшее его в зависимость от фабриканта и т.п. Если же какое-нибудь усовершенствование жизни, открытое наукой, и бывает иногда полезно народу, то это -- чистая случайность в деятельности наших ученых, наступившая лишь потому, что народу не запрещается пользоваться изобретениями науки, но не потому, чтобы люди науки стремились в своих занятиях к благу народа, чтобы они желали быть ему полезными. Наши техники, механики, врачи, педагоги желают и умеют служить только обеспеченному культурному классу. Их знания и приемы не приспособлены к условиям трудовой народной жизни и они ничего почти не сделали для удовлетворения ее нуждам.
"Мы выдумали", пишет автор, "телеграфы, телефоны, фонографы; а в жизни, в труде народном, что мы подвинули? Пересчитали два миллиона букашек! А приручили ли хотя одно животное со времен библейских, когда уже наши животные давно были приручены? А лось, олень, куропатка, тетерев, рябчик -- все остаются дикими. Ботаники нашли и клеточку, и в клеточках-то протоплазму, и в протоплазме еще что-то и в той штучке еще что-то..., а со времен египетской древности и еврейской, когда уже была выведена пшеница и чечевица, до нашего времени не прибавилось для пищи народа ни одного растения, кроме картофеля, и то приобретенного не наукой. Выдумали торпеды, приборы для акциза и т.п., а прялка, ткацкий станок бабий, соха, топорище, цеп, грабли, ушат, журавец -- все такие же, как были при Рюрике и т.д.". То же самое можно сказать и про современных художников и поэтов. И они служат интересам и потребностям только небольшого кружка образованных людей. Они пишут картины и слишком дорогия для народа, и недоступные ему по сюжету. Музыкальные произведения наших композиторов рассчитаны на образованную публику и совершенно непонятны народу. Поэты также творят не для народа, и смысл их произведений по-прежнему темен для него. И забытый своею интеллигенциею народ уже привык искать удовлетворения своим духовным потребностям мимо ее и на ее глазах становится жертвою спекуляций разных полуграмотных издателей и авторов. При таком значении для народа деятельности людей науки и искусства, имеют ли они право жить на счет труда этого народа?
Но наука и искусство призваны служить не одним только утилитарным целям практической жизни. Главное и высшее их назначение -- удовлетворять духовным потребностям человека. Может быть, современная наука сделала многое в этом отношении? В настоящее время человечество владеет известною суммою знаний, накопленных в течении его многовекового исторического существования. Но вся эта масса знаний, по мнению гр. Толстого, не есть еще наука в строгом смысле слова. Знания эти касаются множества самых разнообразных предметов и человек потерялся бы в этом беспорядочном множестве, если бы при изучении их у него не было руководящей нити, если бы нельзя было расположить эти знания по степени их относительной важности для человека. Необходимо, следовательно, знать, какие из них первой, какие меньшей важности. "И это-то, руководящее всеми другими знаниями, знание люди всегда называли наукою в тесном смысле". Важнейшим же вопросом во всем человеческом знании всегда был вопрос о том, в чем назначение и потому истинное благо каждого человека и всех людей. Попытки ответить на этот вопрос и составляют человеческую науку. Такова, говорит гр. Толстой, была наука Конфуция, Будды, Сократа, Магомета и других; такою наука была всегда и только из этой науки определялось значение всех других знаний человечества. Существование такой науки всегда признавалось необходимым, так как предметов наук бесчисленное количество в точном смысле этого слова, и без знания того, в чем назначение и благо всех людей, нет возможности выбора в этом бесконечном количестве предметов и потому без этого знания все остальные знания становятся бесполезным и ненужным материалом, самая же деятельность ученых -- праздной забавой. Если взглянем теперь с этой точки зрения на современную науку, то увидим, что она отвергла знание о назначении человека и, взяв своим девизом изучение фактов и явлений мира, оставила ученого без плана и без компаса перед бесконечностью этих явлений. И это-то отрицание самой сущности науки, отрицание, при котором немыслима никакая наука, называют теперь положительною наукой!
Не лучше и положение искусства. Без истинной науки не может быть, по мнению графа Толстого, и искусства, так как оно есть ничто иное, как выражение знания о назначении и благе человека. С того же времени, как затерялось это знание, невозможным сделалось и существование искусства, которое и превратилось у нас в ремесло, доставляющее людям приятные ощущения, и вместе с тем утратило всякое право возвышаться над хореграфическим, кулинарным, косметическим и т.п. искусствами.
Свой трактат о назначении науки и искусства граф Толстой заканчивает следующими словами "Пора опомниться и оглянуться на себя. Ведь мы ничто иное, как книжники и фарисеи, севшие на седалище Моисея и взявшие ключи от царства небесного, и сами не входящие и других не впускающие. Ведь мы -- жрецы науки и искусства -- самые дрянные обманщики, имеющие на наше положение гораздо меньше прав, чем самые хитрые и развратные жрецы. Ведь для привилегированного положения нашего у нас нет никакого оправдания. Жрецы имели право на свое положение -- они говорили, что учат людей жизни и спасению. Мы же стали на их место и не учим людей жизни, даже признаем, что учиться этому не надо, а учим своих детей тому же нашему талмуду -- греческой и латинской грамматике, для того, чтобы и они могли продолжать ту же жизнь паразитов, какую мы ведем" (ч. ХII, стр. 328).
Но что же нам делать? На этот, неизбежно возникающий из всего учения, вопрос граф Толстой дает следующие три ответа.
Во-первых: не лгать ни перед людьми, ни перед собою, не бояться истины, куда-бы она ни привела нас.