Для нас здесь интереснее всего тот общий вывод, который делает автор о значении ума в вопросе человеческого счастья. "Жалкая ничтожная, пружина моральной деятельности, -- ум человека!" читаем мы. "Слабый ум мой не мог проникнуть непроницаемого, а в непосильном труде терял одно за другим убеждения, которые, для счастья моей жизни, я никогда бы не должен был сметь затрагивать. Из всего этого тяжелого морального труда я не вынес ничего, кроме изворотливости ума, ослабившей во мне силу воли, и привычки к постоянному моральному анализу, уничтожившей свежесть чувства и ясность рассудка".

И так -- вот жребий человека! Выше и выше поднимаясь но ступеням духовного развития, полнее и полнее освобождая свое сознание от господства страстей и привычек, человек в то же время дальше и дальше отходит от своего счастья. Для счастья нужна какая-либо святыня, какая-либо заветная область, нужно что-либо безусловно прекрасное и обязательное, а развившаяся и свободная мысль человека не знает для себя преград, все делает предметом своего анализа, в силу природы вещей всюду находит пятна и тени, в самой прекрасной действительности видит лишь слабое подобие идеального и, облетая жизнь человека, отнимает у него одно за другим условия его счастья. Мысль эта, впрочем, не новая: еще Шекспир подметил этот фатум, тяготеющий над человеческим духом, и дал ему вечное выражение в Гамлете. Характерно только, что и граф Толстой находит нужным высказать эту же мысль.

Юность, по словам графа Толстого, начинается с того времени, когда благородные мысли и стремления к нравственному усовершенствованию, нравившиеся прежде только уму, становятся доступными и чувству и находят для себя живой орган в сложившейся уже моральной природе недавнего ребенка. Сущность нового настроения нашего героя всего лучше выражается в следующем искреннем и сильном порыве: "Как мог я не понимать этого (что красота, счастье и добродетель легки и возможны для него), как дурен я был прежде, как я мог бы и могу быть хорош и счастлив в будущем!" говорил он сам себе: -- "надо скорей, скорей, сию же минуту сделаться другим человеком и начать жить иначе". Всякий, у кого была юность не с одним только разгулом физических сил, но и с нравственным содержанием, вспомнит, что именно эти слова говорил он себе, что эти же образы красоты, счастья и добродетели манили его в будущее и что вне их он не понимал и не хотел жизни. Но мы живем... А кто из нас осуществил в своей жизни эту красоту и счастье? Есть ли между нами даже такие, у кого бы сохранилась вера в эти лучезарные идеалы, у кого бы потребность красоты не сменилась стремлением к комфорту, жажда счастья -- исканием приятных ощущений, желание добродетели -- необходимостью всепризнанной морали?.. Как же свершается это падение жизни -- не внешней жизни, которая всегда одинакова, а нашего внутреннего мира, нашей души? -- Обратимся к повести и посмотрим, что вышло из стремления юноши Иртеньева "сделаться другим человеком".

Стремление это выливается у Иртеньева в целом ряде мечтаний. Так, перед исповедью он мечтал, что очистится от всех грехов и больше не будет совершать поступков, которые его теперь мучат; мечтал о том, что каждое воскресенье будет ходить в церковь, что из своих денег будет помогать бедным, что сам будет прибирать свою комнату, чтобы не затруднять человека; мечтал он и о том, как сделается первым ученым в Европе; мечтал о том, как будет ходить гулять на Воробьевы горы и встретит там ее. О ней, о воображаемой женщине (которая была для него немножко Соничка, немножко Маша, жена лакея, в то время, когда она моет белье в корыте, и немножко женщина с жемчугами на белой шее, которую он видел в театре), мечтает он очень много; мечтает он и о славе, о том, как люди будут знать и любить его, -- и Бог только знает, о чем он не мечтал тогда. Мечтания эти не остаются без влияния на его жизнь: так, вспомнив "один стыдный грех", который он утаил на исповеди, он решается ехать в монастырь и исповедаться вторично. Эпизод этой поездки в художественном отношении истинный шедевр: граф Толстой передает его с легким оттенком юмора, не мешающим ему отметить и искреннее умиление юноши в момент исповеди, и в то же время позволяющим указать и то тщеславное чувство, которое заставляет молодого ревнителя своей нравственной чистоты рассказать извозчику о цели своей поездки в монастырь.

Сдав последний экзамен в университет, герой наш, чтобы походить на большого, едет по магазинам и тратит все свои деньги на покупку совершенно ненужных ему вещей; покупает он также себе и табаку, так как ему, как студенту, нужно курить. Приехав домой, он пробует курить, но с непривычки у него закружилась голова, ему сделалось тошно и он, лежа на диване, грустно думал с разочарованием: "верно я еще не совсем большой, если не могу курить, как другие, и что видно мне не судьба, как другим, держать чубук между средним и безымянным пальцем, затягиваться и пускать дым через русые усы".

Дальше автор рассказывает нам, как стремящийся к красоте и правде юноша выдумал себе любовь. "Мне давно уже было совестно, глядя на всех своих влюбленных приятелей, за то, что я отстал от них", говорит откровенный и правдивый рассказчик. И вот, увидевшись с одною барышней, Сонечкой, которую он знал еще в детстве, он решил в тот же миг, что влюблен в нее. Об этом чувстве он рассказал своему другу Дмитрию Нехлюдову; по приезде же в деревню, на каникулы, он, подражая влюбленным, целые два дня ходил перед своими домашними грустным и задумчивым; на третий день однако притворства уже не хватило и он совсем забыл о своей любви.

Затем граф Толстой раскрывает в своем герое столь свойственное юношам тщеславное желание выказать себя другим человеком, чем есть, желание, заводившее студента Иртеньева в дебри самой отчаянной лжи, заставлявшее его рисоваться фразами, мысли которых он вовсе не сочувствовал, или напускать на себя несвойственные и чуждые ему настроения.

Но показывая всю ложь и фальшь, которыми полна действительность юности, граф Толстой не забывает и того прекрасного, что живет в мечтах, порывах и стремлениях этого возраста. Стоит прочесть, например, следующий исполненный поэтической прелести, отрывок, изображающий юношеские грезы, навеянные картиною ясной летней ночи: "Все (в этой картине) получало для меня странный смысл -- смысл слишком большой красоты и какого-то недоконченного счастья. И вот являлась она, с длинною, черною косой, высокою грудью всегда печальная и прекрасная, с обнаженными руками, с сладострастными объятиями. Она любила меня, я жертвовал для одной минуты ее любви всею жизнью. По луна все выше и выше, светлее и светлее стояла на небе, пышный блеск пруда, равномерно усиливающийся, как звук, становился яснее и яснее, тени становились чернее и чернее, свет прозрачнее и прозрачнее, и вглядываясь и вслушиваясь во все это, что-то говорило мне, что она с обнаженными руками и пылкими объятиями еще далеко-далеко не все счастье, что и любовь к ней далеко-далеко еще не все благо; и чем больше я смотрел на высокий, полный месяц, тем истинная красота и благо казались мне выше и выше, чище и чище, ближе и ближе к Нему, к источнику всего прекрасного и благого, и слезы какой-то неудовлетворенной, но волнующей радости навертывались мне на глаза".

Итак, вступая через отрочество, разрушившее наивный и очаровательно-чистый мир детства, в юность, человек встречает в ней много прекрасных надежд, чувствует в себе много сил и стремлений, которые должны бы дать ему полное и высокое счастье; но едва он начинает жить, тратить этот многообещающий запас сил, как жизнь его наполняется какою-то мелочностью и ложью, столь непохожими на великие ожидания от нее. Сбываются ли эти ожидания в позднейшие периоды человеческой жизни, об этом не говорит рассматриваемая повесть, опускающая перед нами занавес раньше даже, чем оканчивается юность; но об этом говорят другие произведения художника-Толстого, к которым мы теперь и обратимся.

IV.