Возвращаясь от этих несбывшихся возможностей к действительности, мы прежде всего встречаемся с вопросом об основной идее или замысле рассматриваемой повести. Богатый бытоописательный материал, заключающийся в ней, а еще более господствовавшие одно время в нашей литературе обличительные стремления, заставили некоторых критиков видеть центр тяжести всей повести в изображении помещичьего быта крепостной России. Самый выбор сюжета объяснялся желанием показать те условия, под влиянием которых неизбежно приходилось расти и развиваться в известный характер всякому ребенку привилегированного класса нашего общества. С своей стороны мы охотно признаем, что всякий желающий действительно найдет в повести графа Толстого много характерных черт изображаемого времени и известной общественной среды, что многие лица повести, как, например, отец Николая Иртеньева, его бабушка, немец-учитель -- всем известный Карл Иваныч, -- несколькими штрихами схваченная Наталья Савишна, Дубков, князь Нехлюдов, имеют несомненное значение типов, принадлежащих определенному времени; но, несмотря на это, нам кажется, что граф Толстой писал свою повесть, подчиняясь иному творческому мотиву, что перед ним стояла задача показать формирующуюся душу человека не в зависимости от тех или других общественно-исторических условий, но в зависимости от присущих ей законов развития; что он хотел представить постепенное изменение жизни, как последствие неизбежных метаморфоз души. Как реалист, он воплотил свою идею в формы действительной жизни тогдашней (т.е. дореформенной) России; как художник, он создал образы, исполненные правды и силы, образы, естественно поднимающиеся до значения типов, -- но все это только необходимый для выражения идеи материал, только канва, по которой художник вышивает узоры внутренней жизни человека. За такое предположение говорит прежде всего избранная автором форма повести. Форма эта, как известно, автобиографическая. Для объективного изображения быта эта форма самая неудобная, так как она ставит всегда между изображением и читателем личность рассказчика и заставляет постоянно считаться с его характером (если только рассказчик не безличное и бесхарактерное я, чего нельзя, конечно, сказать про Николая Иртеньева).
Если же художник на первый план выдвигает интерес к внутренней жизни человека, если его задача заключается в изображении того или другого психического состояния, то автобиографическая форма произведения, напротив, является весьма целесообразною, так как позволяет весь рассказ обратить в характеристику героя-рассказчика. И граф Толстой с замечательным искусством воспользовался удобствами избранной им формы. Вчитайтесь в язык, вслушайтесь в тон, всмотритесь в манеру рассказа в отдельных частях повести, соответствующих детству, отрочеству и юности, и вы увидите, что в первой -- рассказ этот дышит свежестью и наивною поэзиею детских впечатлений; во второй -- вы уже чувствуете первые вспышки еще неосознанных страстей и понятий, вносящих пока только какую-то смутную тревогу в спокойный дотоле мир детской души; в третьей -- вы слышите рассказ юноши, постоянно увлекающегося какой-нибудь идеею, постоянно стремящегося осуществить в своем лице того или другого героя и больше всего боящегося простоты и естественности жизни. Но не одна только форма повести подтверждает высказанную нами мысль об ее основной задаче; к тому же заключению приводит и содержание ее, значительную долю которого составляет никогда непокидаемый графом Толстым психологический анализ, направленный в разбираемом произведении на раскрытие тех своеобразных и забытых уже нами душевных состояний, которыми мы жили в детстве и юности.
Фабула повести проста в высшей степени. Можно даже сказать, что она вовсе отсутствует, так как действие повести движется не сцеплением каких-либо внешних событий и обстоятельств, но естественным процессом роста ее героя. Поэтому и мы не будем следить за ходом ее событий, а обратимся прямо к тому достоинству, которое имеет в глазах автора каждый из описанных им возрастов. -- Самым гармоническим возрастом, самою счастливою порою в изображении нашего художника является детство. В душе ребенка не возник еще мучительный разлад внутренних противоречий, для него не настало еще время неизбежных сомнений в каждой привязанности, в каждом чувстве; он радуется беззаботными и чистыми радостями, он любит полно и цельно, он жадно ловит еще новые для него впечатления жизни. Все интересно для маленького Николеньки Иртеньева: и Карл Иванович, которого он уже умеет любить, как сироту, как одинокого человека; и папа, в котором является ему безупречный образ того, чем должен быть мужчина, и о возможности осуждения которого ему не приходило в голову еще ни одной мысли; и юродивый Гриша с своими веригами и молитвами; и охота, и лошади, которых он знал в подробности. Но на вершине всех воспоминаний детства, на недосягаемой высоте красоты и поэзии стоит для него образ матери. В образе этом граф Толстой представил ту русскую женщину нашего обеспеченного дворянства -- чистую, нежную, строгую к самой себе, безгранично любящую и прощающую, -- которая каким-то чудом явилась в нашей жизни среди господствующей грубости и распущенности и которая в наше более "просвещенное" время готова, кажется, отойти в область предания. Этот образ матери замечателен еще и тем, что во всем творчестве графа Толстого это едва ли не единственная личность с идеальным характером. Художник пощадил ее от разлагающего действия своего анализа и, создав ее несколькими легкими штрихами, окружил тем поэтическим сиянием, которое так идет к воспоминаниям сына, еще в детстве потерявшего свою любимую мать.
Сравнивая свое настоящее с давно пережитою порою детства, автор пишет: "Вернутся ли когда-нибудь та свежесть, беззаботность, потребность любви и сила веры, которыми обладаешь в детстве? Какое время может быть лучше того, когда две лучшие добродетели -- невинная веселость и беспредельнае потребность любви -- были единственными побуждениями в жизни? Где те горячие молитвы? Где лучший дар -- те чистые слезы умиления? Прилетал ангел-утешитель, с улыбкой утирал слезы эти и напевал сладкие грезы неиспорченному детскому воображению. Неужели жизнь оставила такие тяжелые следы в моем сердце, что навеки отошли от меня слезы и восторги эти? Неужели остались одни воспоминания?"
Строки эти производят впечатление какой-то сознанной человеком утраты. Было что-то большое и прекрасное, мелькнуло в детстве и затем исчезло навсегда, оставив в душе только воспоминание о каком-то блаженстве, о каком-то эдеме, из которого изгнали тебя проснувшиеся страсти да развившийся разум.
Этот-то процесс развития и изображает автор далее, описывая отрочество и юность, -- изображает с присущею ему смелостью и правдою. "Случалось ли вам, читатель, в известную пору жизни вдруг замечать, что ваш взгляд на вещи совершенно изменяется, как-будто все предметы, которые вы видели до тех пор, вдруг повернулись к вам другою, неизвестною еще стороной? Такого рода моральная перемена произошла во мне в первый раз во время нашего путешествия, с которого я и считаю начало моего отрочества. Мне в первый раз пришла мысль о том, что не мы одни, т.е. наше семейство, живем на свете, что не все интересы вертятся около нас, а что существует другая жизнь людей, ничего не имеющих общего с нами, не заботящихся о нас и даже не имеющих понятия о нашем существовании".
Вскоре с душею маленького героя произошла еще одна перемена: он начал постигать какое-то особенное значение женщины. Началом этого откровения послужила следующая сцена. Однажды, стоя на лестнице, он услышал голос Маши (молодой горничной): "Ну вас, что вы балуетесь! А как Марья Ивановна придет -- разве хорошо будет?" -- Не придет, шепотом сказал голос Володи (старший брат Николая), и вслед за этим что-то зашевелилось, как будто Володя хотел удержать ее. "Ну, куда руки суете? Бесстыдник!" И Маша со сдернутой на бок косынкой, из под которой виднелась белая, полная шея, пробежала мимо меня.
"Не могу выразить, до какой степени меня изумило это открытие; однако, чувство изумления скоро уступило место сочувствию поступку Володи: меня уже не удивлял самый его поступок, но то, каким образом он постиг, что приятно так поступать. И мне невольно захотелось подражать ому".
Познакомился наш герой и с чувством ненависти (он ненавидел своего учителя -- Жерома), и с чувством одиночества. Началась в нем и разрушительная работа мысли, словно на зло человеку направляющаяся прежде всего на то, что для него наиболее дорого. "Я люблю отца, рассказывает Иртеньев, но ум человека живет независимо от сердца и часто вмещает в себя мысли, оскорбляющие чувство, непонятные и жестокие для него. И такие мысли, несмотря на то, что я стараюсь удалить их, приходят мне".
Наконец, подрастающей мысли нашего героя стали доступны и отвлеченные вопросы, и он сильно увлекался ими. "Детский слабый ум мой со всем жаром неопытности старался уяснить те вопросы, предложение которых составляет высшую ступень, до которой может достигать ум человека, но разрешение которых не дано ему". То ему приходила мысль, что счастье наше зависит от нас самих и что человек, привыкший переносить страдания, не может быть несчастлив; -- и вот, чтобы приучить себя к этим страданиям, он уходил в чулан и, как маленький факир, стегал себя веревкой по голой спине так больно, что слезы невольно выступали на глазах; то вспоминалось ему, что его ежечасно ожидает смерть и что поэтому нелепо заботиться о будущем, а нужно только пользоваться настоящим, -- и он под влиянием этой мысли бросил уроки и три дня "занимался только тем, что, лежа на постели, наслаждался чтением какого-нибудь романа и едою пряников с кроновским медом, которые покупал на последние деньги"; то увлекался он скептицизмом и думал, что кроме него никого и ничего не существует во всем мире. "Были минуты, что я, пишет он, под влиянием этой постоянной идеи, доходил до такой степени сумасбродства, что иногда быстро оглядывался в противоположную сторону, надеясь врасплох застать пустоту (neant) там, где меня не было".