Рассказ
И вот общественное мненье.
А. Грибоедов 1
Уменье хорошо обделывать свои делишки дается, как известно, не всякому, и напрасно многие бьются всю свою жизнь, чтобы приобрести его. В прежние времена я сам сильно хлопотал об этом уменье: с приобретением его я надеялся разрешить вопрос, который, в переводе с обыкновенного, житейского языка на философский способ выражения, недаром считается важнейшим вопросом всей человеческой философии, именуясь "стремлением бессмертного духа нашего к бесконечному благу".2 Из метафизической психологии я знал, конечно, что "сие стремление в сем мире никогда не обретает полного удовлетворения"; но практическая философия жизни доказывала мне постоянно, что у человека, умеющего обделывать свои делишки, бессмертный дух как-то более удовлетворяется, чем у тех, чьи делишки идут плохо. Принимая это в соображение, я хотел во что бы то ни стало добиться до разрешения заданного самому себе вопроса и одно время вообразил даже, что -- добился! Мне представилось на основании теоретических воззрений, что для устройства делишек совершенно довольно одного пустого качества, которое называется благодушием.
Я рассуждал тогда, совершенно логически, следующим образом: положение наших делишек зависит от общества; общество состоит из отдельных членов; каждый из членов делает добро тому, кого он любит и уважает; любовь и уважение приобретаются услугами и угождениями; для того, чтобы всем угождать, нужно постоянное, невозмутимое благодушие во всех сношениях с своими ближними, ergo... {Следовательно (лат.). -- Ред. } И далее я бойко выводил средство соделаться блаженным на свете. Долго оставался я в моем заблуждении и воображал себя счастливым обладателем философского камня, дающего верное средство быть здоровым, долговечным, богатым и т. д. Но все мои логические построения должны были рассыпаться в прах при первом же практическом знакомстве с общественным бытом и отношениями города Покорска, знаменитого -- сколько силою в нем общественного мнения, столько же и упорною враждою ко всем отвлеченным теориям.
К утешению моему, субъект, сокрушивший в прах все мои логические построения, был по крайней мере не совсем мелкое лицо в Покорске. Это был Александр Григорьич Щекоткин, старший чиновник по особым поручениям при покорском губернаторе. Об него разбилась вдребезги вся моя система благодушия, на которой хотел было уже успокоиться ум мой, утомленный философическими изысканиями. Первое мое свидание с Александром Григорьичем исполнило сердце мое каким-то тяжким предчувствием, и последствия вполне оправдали мое вещее сердце. Чем более присматривался я к Щекоткину, чем более собирал о нем сведений в Покорске, тем более убеждался, что в этом чиновнике никогда не было ни малейшего следа того, что разумел я под именем благодушия; а между тем делишки его обработывались отлично... Дальнейший жизненный опыт, наглядно показавший мне все бессилие человеческого разума вообще, убедил меня, что и здесь напрасны мои усилия составить систему уменья достигать прочного благополучия в жизни. Короткое знакомство с Щекоткиным довело меня до смиренного сознания, что в устройстве делишек каждого человека есть что-то неисповедимое и что многообразны пути, которыми судьба ведет к счастию своего избранника.
Лицо есть зеркало души -- дело известное и не подлежащее ни малейшему спору; следовательно, если бы Щекоткин имел хотя малую толику благодушия, оно непременно бы отразилось на его физиономии. Уста, привыкшие произносить сладчайшие речи, как-то иначе раскрываются всегда, нежели губы, привыкшие к брани и команде; глаза, приученные вежливо улыбаться, смотрят не так, как обыкновенные глаза; даже менее подвижные части лица, как, например, нос и уши, -- и те носят на себе отпечаток общего характера их владельца. Нос благодушных людей, говорят, получает всегда открытое и несколько широкое очертание, как бы для того, чтобы чутьем дознавать то, что может ускользнуть от других чувств; уши же человека благодушного, по уверению знающих людей, непременно вытягиваются несколько вперед, так что благодушный обладатель их всегда имеет вид человека, обязательно приклонившего ухо свое к вашим словам. Ничего подобного не приметно было в фигуре Александра Григорьича. Это был высокий и толстый брюнет, державший себя чрезвычайно прямо. Черты лица его были совершенно неподвижны, как у восковой куклы. Его черные глаза смотрели прямо на вас, без всякого выражения, и потом -- не опускались вниз, а просто -- на минуту закрывались веками; на лице не появлялось никакого чувства, никакой мысли. Когда он говорил, голос его напоминал как-то звук обуха, вбивающего долото в дерево; губы его раскрывались широко, потому что все слова произносил он раздельно и отчетливо, -- но физиономия всегда оставалась безжизненной, что бы ни говорил он. Заслышавши издали его голос, вы бы подумали, что он бранится; подошедши ближе и всмотревшись ему в лицо, вы бы еще более убедились в своем предположении. Взбитый напереди хохол на гладко стриженной голове, брови, нависшие над глазами, уши, совершенно плоско лежащие к затылку, нос, сплющенный и загнутый книзу, придавали Александру Григорьичу необычайно суровый вид и наводили на многих какой-то безотчетный страх. Но особенно приводили в отчаяние всех покорских жителей, особенно же молодых энтузиастов, глаза Щекоткина. Человек из кожи лезет, приходит в неистовство, доказывая какую-нибудь полезную идею, а Александр Григорьич с своим мрачным видом смотрит на него неподвижно и хоть бы бровью моргнул. У бедного энтузиаста уж и запас красноречия истощается, он уже ждет и жаждет возражений, как благодетельного масла для поддержки потухающего светильника, он уже остановился, переводит дух, смотрит в глаза своему собеседнику; но глаза эти по-прежнему тусклы и холодны, в них не выражается ничего, совершенно ничего! Энтузиаст переходит взором от глаз к губам, но губы сжаты, и вся физиономия Александра Григорьича не дает ни малейшего права заключить, что он слышит слова своего собеседника. Несчастного энтузиаста обдает холодом, он теряется, путается и умолкает, внутренно удивляясь глупости своего положения. Тогда Александр Григорьич закрывает глаза веками, потом производит носом какой-то чрезвычайный звук, удивительно похожий на хрюканье, -- и опять, уставивши глаза на энтузиаста, говорит своим обычным деревянным тоном: "это все вздор, который следует из головы выбросить; а вы вот меня послушайте-ко". И начинал разбирать пылкие мечты юности -- и очень дельно разбирал большею частию; даром что, казалось, вовсе и не слушал своего собеседника.
Таким знал я Александра Григорьича Щекоткина, когда он был уже почтенным человеком, лет в сорок с лишком. Но ни в чьей голове не могло возникнуть ни малейшего сомнения, чтобы он не был точно таков же и в тридцать, и в двадцать, и в пятнадцать лет. Таким он действительно и слыл в преданиях города Покорска с незапамятных времен. Немногие из покорских старожилов могли уже в мое время передать живой рассказ о происхождении прозвища "азият", которым большею частию заменялись в общежитии официальные имена Щекоткина; большая часть граждан пользовалась им как постоянным эпитетом, первоначальный смысл которого был потерян. Несколько лет тому назад отлично рассказывал историю об азияте, со всеми подробностями, престарелый архивариус губернского правления, как очевидец дела, но теперь и он более ограничивается покиванием головы и осклаблением беззубых уст своих, слушая, как рассказывают об азияте другие, обязанные своими сведениями уже повествованиям почтенного старца. Колорит древности исчезает, разумеется, при переходе рассказа во вторые уста; но строгая истина еще неизменно соблюдается, потому что архивариус всегда готов стать безмолвным укором рассказчику, который бы вздумал дать слишком много воли своему воображению. Сущность рассказа состояла вот в чем. Какому-то темному господину, отданному за что-то под суд, нужно было получить вид на прожитие и приостановить некоторые бумаги, поступавшие на его счет к губернатору. Щекоткин, бывший тогда самым мелким чиновником губернского правления, предложил темному господину какой-то ненужный никому паспорт и, с помощью одного из своих приятелей да еще архивариуса, умел на несколько дней запрятать опасные бумаги. Архивариус как-то глухо всегда отзывался о том, что это были за бумаги; но, вероятно, они были довольно серьезного содержания, судя по последствиям. "Только день продержал я бумаги у себя, -- говаривал старик в былые времена, -- и не знал совсем, что тут за история. Просили меня приятельски -- ну что же за беда? Мало ли бумаг, думаю, и по году целому валяются. А тут велика беда -- день. Через день-то являюсь в присутствие и объясняю, что вот, мол, в деле одном сдали ко мне какие-то бумаги, а они к тому делу не принадлежат, так возьмите их, чтобы после спросу не было. Как только это я показал бумаги-то, на меня все и вскинулись. "Что, говорят, вы наделали! Ведь этих самых бумаг-то мы со вчерашнего утра сломя голову ищем. Уж лучше бы совсем эти бумаги пропали..." Так, вишь, посовестились, что ли, или побоялись. Да и притянули меня -- слышь, я виноват. Я туда-сюда. Нет -- ты, говорят, был подкуплен преступником. А я, вот хоть сейчас богу душу отдать, ни одной полушки в этом деле не видал, да и не знал, что за дело такое. После уж как-то приятель-то Александра Григорьича мне сказал, что они тут оба по пятисот рублей нажили. А на них никто и думать не думал. Мне только досталось в чужом пиру похмелье". Дальнейший рассказ показывал, впрочем, что архивариусу не только одно похмелье досталось, а что он принимал участие и в самом пире, который задан был на радостях двумя приятелями. На этом-то пире Александр Григорьич и отпустил штуку, доставившую ему название "азията". Пир происходил в одном из мест, где приятное общество молодых людей не контролируется степенным начальством. Приятели уговорились пожертвовать по десятине своих избытков и устроили сторублевый кутеж, в котором принял участие и архивариус, вероятно, еще не бывший тогда таким маститым старцем (что, впрочем, утверждать с достоверностью трудно). Пили приятели до глубокой ночи и наконец решились отправиться домой. Но когда пришло дело к расплате, то оказалось, что Александр Григорьич решительно лишился всякого сознания и не понимал, что ему говорили. Приятель принял решительные меры: он собственноручно отправился в карман одуревшего товарища, чтобы отделить из его денег следующую часть. Александр Григорьич не противился, но в кармане его денег оказалось только двадцать копеек. Приятель, пораженный изумлением, принялся искать по комнатам, не выпали ль деньги в разгаре их веселья. Но нигде ничего не нашлось. Щекоткин ничего не понимал и на все вопросы и требования мычал что-то совершенно нечеловеческое. В надежде добиться чего-нибудь наутро, приятель расплатился за все и увез к себе на квартиру и Щекоткина и архивариуса. На другой день Александра Григорьича опять не могли добудиться. Растолкают его кое-как -- повернется он с боку на бок, промычит что-нибудь, да и опять заснул. Наконец приятель вышел из терпения и ушел к должности, оставив Щекоткина на произвол судьбы. Во всю дорогу рассуждал он с архивариусом о непонятной пропаже денег у Щекоткина и о свинской его натуре, которая никак не может проспаться. Но через полчаса после них Александр Григорьич явился в правление, как ни в чем не бывало. Глядя на него, никто и предположить не мог, где он был вчера. Приятель, как только заметил его приход, тотчас подбежал к нему и тихонько стал спрашивать, что сделалось с его деньгами.
-- Потерял, -- угрюмо и резко отвечал Щекоткин.
-- Как потерял? Вот тебе и на! Потерял!.. Да что ж, я за тебя платить, что ли, должен?