7 января
Третьего дня опять до семи часов с утра просидел я у Срезневского за Амартолом, сделал довольно много и был доволен собой. О чем-то как будто толковали, но я позабыл уже. В семь часов поехал я к Машеньке39 и остался там весь вечер и ночь. Она теперь переехала на другую квартиру, впрочем, в том же доме, и живет теперь с Юлией и Наташей. Машенька лучше их обеих, и собой и характером. С ней можно бы жить и ужиться, особенно мне. Но нельзя не согласиться, что плохое ремесло публичной женщины у нас в России. Они все необразованны, с ними говорить о чем-нибудь порядочном трудно, почти невозможно, и вот заходят к ним франты на полчаса .......... кончат свое дело и уйдут... Обращение при этом гораздо хуже, конечно, чем с собакой, которую заставляют служить, и подходит разве к обращению с извозчиками, крепостными лакеями и т. п. И всего ужаснее в этом то, что женский инстинкт понимает свое положение, и чувство грусти, даже негодования, нередко пробуждается в них. Сколько ни встречал я до сих пор этих несчастных девушек, всегда старался я вызвать их на это чувство, и всегда мне удавалось. Искренние отношения установлялись с первой минуты, и бедная, презренная обществом девушка говорила мне иногда такие вещи, которых напрасно стал бы добиваться я от женщин образованных. Большею частью встречаешь в них горькое сознание, что иначе нельзя, что так их судьба хочет и переменить ее невозможно. Иногда же встречается что-то вроде раскаяния, заканчивающегося каким-то мучительным вопросом: что-же делать? Признаюсь, мне грустно смотреть на них, грустно, потому что они не заслуживают обыкновенно того презрения, которому подвергаются. Собственно говоря, их торг чем же подлее и ниже... ну хоть нашего учительского торга, когда мы нанимаемся у правительства учить тому, чего сами не знаем, и проповедовать мысли, которым сами решительно не верим? Чем выше этих женщин кормилицы, оставляющие собственных детей и продающие свое молоко чужим, писцы, продающие свой ум, внимание, руки, глаза в распоряжение своего секретаря или столоначальника, фокусники, ходящие на голове и на руках и обедающие ногами, певцы, продающие свой голос, то есть жертвующие горлом и грудью для наслаждения зрителей, заплативших за вход в театр, и т. п.? И здесь, как там, вред физиологический, лишение себя свободы, унижение разумной природы своей... Разница только в членах, которые продаются... Но там торговля идет самыми священными чувствами, дело идет о супружеской любви!.. А материнская любовь кормилицы разве меньше значит?.. А чувство живого, непосредственного наслаждения искусством -- разве не так же бессовестно продавать? Певец, который тянет всегда одинаково, всегда одну заученную ноту, с одним и тем же изгибом голоса и выражением лица -- и притом не тогда, когда ему самому хочется, а когда требует публика, актер, против своей воли обязанный смешить других, когда у него кошки скребут на сердце, -- разве они вольны в своих чувствах, разве они не так же и даже еще не более жалки, чем какая-нибудь Аспазия Мещанской улицы или Щербакова переулка? Эти по крайней мере не притворяются влюбленными в тех, с кого берут деньги, а просто и честно торгуют... Разумеется, жаль, что может существовать подобная торговля, но надобно же быть справедливым... Можно жалеть их, но обвинять их -- никогда!
Машенька недавно промышляет. С некоторого времени к ней ходит больше знакомых, чем прежде. Это мне почему-то не нравится, хоть я и знаю, что мне, собственно, до нее никакого дела нет, пока я не прихожу к ней. А при мне, разумеется, она прогоняет от себя своих гостей. Она очень добра и не слишком падка на деньги. От лишнего рубля она не увеличивает своих любезностей, а остается мила по-прежнему, как обыкновенно. Со мной она внимательна до того, что замечает самую легкую мою задумчивость. Каждый раз она передо мной оправдывается в своей жизни, грустит и мечтает... В последний раз она поссорилась с Наташей, та ее ругала, а она смеялась и говорила мне, что не хочет с Наташей ругаться, потому что знает ее характер: та угомонится, и самой ей будет совестно... Если бы на моем месте был Щеглов, то этого одного было бы достаточно, чтобы возбудить в нем презрение к Машеньке. Но к моему характеру это очень близко, и мне нравится Машенька своей уживчивостью. При мне вчера вечером приходили туда с Юлией два студента университета и показывали шик, говоря по-французски между собою. Нашли место... Зато и посмеялись же над ними девчонки, когда они ушли, просидев около десяти минут... Потом Наташа привела с собой какого-то медика студента и оставалась с ним; этот был очень скромен. По голосу похож немножко на Лауданского: в лицо его я не видал. Затем явились два немца, офицер и статский. Статский хотел остаться с Машенькой, но она его прогнала, и он ушел, обругавши се стервой. Она была очень обижена. Офицер остался с Наташей. Часов в одиннадцать, когда я уже лег в постель, а Машенька осталась заплетать себе волосы, ввалился какой-то капитан с голосом до того октавным, что слышался как будто гул жернова на мельнице, когда он говорил. Он, кажется, тоже имел намерение переночевать тут, но Машенька обошлась с ним очень неприветливо и наконец пристала к нему с вопросом: "Зачем вы пришли?" Он отвечал: "Зачем я пришел, это я очень хорошо знаю; но после такого приема я не знаю, право, что мне и думать". Машенька начала над ним смеяться и выговаривать ему за какого-то дядю-полковника, который тоже ходит сюда, к Наташе, и денег не платит. Скоро началась серьезная ссора, и капитан заключил тем, что встал, принял трагическую позу и сказал: "Могут быть шутки, которые не выходят из пределов приличия и которые понимаются, но когда это переходит границы, тогда знайте, что я над собой смеяться не позволю; мое "я" всегда уничтожит ваше "я"!.. До свидания..." И ушел с этим. Машенька расхохоталась; я, выслушав это из-за ширм своих, не замеченный гостем, заключил, что он немножко сумасшедший, а Наташа подумала, что капитан угрожает прибить когда-нибудь ее и Машеньку, и вследствие этого напустилась на Машеньку, зачем она позволяет себе такие грубости... Потом я узнал от Машеньки, что действительно капитан с ума сходил и сидел на одиннадцатой версте.40 Но Наташа с своим объяснением слов капитана напомнила мне Луповицкого, которого речь о пиле и топоре так разумно объяснили крестьяне его...41
8-го, разумеется, встали мы часов в десять с половиной, напились кофе с Машенькой, и я отправился к Срезневскому заниматься Амартолом. Но на этот раз дело шло плохо: от одиннадцати до трех я просмотрел только пять листов. Правда, что долго мешал мне сам Срезневский, рассказывая какие-то сплетни о "Русском вестнике", будто бы о недобросовестности его редактора. Но самые сплетни выставляли только его неуклюжую неловкость, неповоротливость, а совсем не недобросовестность. Например, С. Иванов написал статью о железных дорогах еще в конце 1855 года и отдал ее в "Вестник" даром. Ему сказали, что даром статьи не печатаются, а за все платится по три рубля за страницу. Он согласился и на это. Но несколько месяцев статья не печаталась. Между тем появились другие статьи об этом, и Иванов просил, чтобы его статью печатали скорее. Но прошло еще несколько времени, прежде чем его желание исполнили. Наконец присылают ему корректуру. Иванов, зная, что уже теперь не ново и несвоевременно многое из его прежних заметок, сказал, что в таком виде печатать статью нельзя. Так она и осталась. Щебальский тоже отдал свою статью даром. Ему тоже сказали, что у них определена плата, а потом спрашивали, сколько он хочет взять за свой труд. Срезневский видит в этом какое-то коварство, злонамеренность, неблагородство и т. п. А кажется, это просто -- глупость. По поводу этому говорил тоже Срезневский, что "Телескоп" очень возбудил волнения и ожидания в 1831 году, а "Библиотека для чтения" просто всех огромила. Припомнил он также, что в конце 1839 года Краевский говорил, что у него 39 тысяч (асс.) долгу на журнале и что вся его надежда на Белинского. Белинский приехал из Москвы и явился к Краевскому, при Срезневском. Краевский побежал к нему навстречу с восклицанием: "Наконец-то, спаситель!.." и при нем опять повторил, что только Белинский может поднять и поддержать его журнал... При всем том, зная об исполнении ожиданий Краевского, Срезневский до сих пор упорно отвергает значение Белинского в истории русского просвещения!.. Странный человек... Был у него вчера Андреевский,42 небольшой человек с большим носом, бегающими глазами и плавной речью. Свое дело он, кажется, знает хорошо; очень горячо предан науке, ищет правды, не глуп (по крайней мере диалектически), говорит положительно и тотчас приводит факты. Это хорошо все. Не понравилось мне только, зачем он восстает на Чичерина, и именно на дух его диссертации.43 Неужели это из угождения Срезневскому? Или в самом деле он говорит от искреннего сердца?.. Я не читал "Областных учреждений" и не знаю, как велико их научное достоинство, но уверен, что мысль Чичерина была жива и светла, что стремления его благородны... Зачем же унижать человека? Разве потому, как проговорился сам Андреевский, что и он тоже занимается исследованием областных учреждений и боялся (может быть, боится и теперь), чтобы диссертация Чичерина не отняла значения у его собственного труда?.. Если так, то это понятно и даже, пожалуй, простительно...
Но совершенную комедию разыгрывают почтенные академики при редакции своего нового устава. При мне два раза был у Срезневского Бетлинк44 и вместе толковали о порядке и пр. правил устава. Вчера особенно мило было послушать их. С своей обыкновенной совестливостью Срезневский не мог ни на чем остановиться. Дело идет, например, чтобы 33 § поставить 32-м, и Бетлинк тотчас соглашается; но Срезневскому совестно такой легкой победы, и он опять принимается: "кажется, ведь это так" -- и доказывает. Тот уже и переставил давно, а он все еще из кожи лезет -- доказывает, что это нужно переставить... А то, например, спор зайдет о том, что нужно ординарных академиков из экстраординарных непременно выбирать, а не из посторонних ученых. Бетлинк, конечно, против этого, но Срезневский, уединившись в своем академическом мире, уверяет, что это и обидно, и несправедливо, и все что угодно, и что не нужно, чтобы чужие вдруг нам на голову садились... Вспомнил я "Денщика" Даля,45 который разделял весь мир на наших и не наших и был убежден, что украсть у не нашего -- дело очень похвальное... А еще было они сочинили вот какую штуку: академик нигде служить не может, кроме министерства просвещения; к счастию -- еще я тут случился и остановил их прямо, указавши им на Давыдова, служащего в консультации.46 Впрочем, вообще говоря, Бетлинк должен быть человек со смыслом. Только русский язык ему тяжел...
Хотелось бы сегодня еще много писать, но тушат лампы и гонят спать... До завтра.
8 января
От Срезневского отправился я к Малоземовым. Они только что сели за стол. Постороннего никого не было, только в половине обеда явилась Катерина Осиповна, мать Н. П. Малоземовой. Она назначена недавно начальницею Вдовьего дома при Смольном монастыре, и Александр Яковлевич все смеялся на этот счет, толкуя о том, как Катерина Осиповна может теперь сделать некоторые приобретения на счет казны и как она должна задать бал или обед на казенный счет. Катерина Осиповна, принимая все это к сердцу, сердилась, выражая свое неудовольствие удивлением, как подобные вещи могут приходить в голову Александру Яковлевичу. Между нами, по обыкновению, начались искренние рассуждения, за которые все более и более уважаю я Александра Яковлевича. После обеда присоединилась к нам и Н. П. Началось дело с убийства Сибура.47 Я заметил, что это совсем не столько ужасно, как кажется, и что у нас подобные вещи совершаются сплошь да рядом, только во тьме и безмолвии. К этому Александр Яковлевич рассказал, что к Шереметеву48 явился в один день чиновник, которого он выгнал, кажется, из службы, и принес ему нож: "Вы, ваше превосходительство, лишили меня средств жить и кормить осьмерых детей моих, так чем медленно убивать, зарежьте зараз меня и моих детей тут же..." Чиновника, разумеется, прогнали... Через час вошел какой-то голова или старшина -- и Шереметев, под влиянием дурного расположения, хотел немножко круто поступить с ним и погрозил, что он черт знает что с ним сделает. Но голова ответил ему, что я, дескать, выбран не вами, а миром, и служу я не вам, а государю. Шереметев взбесился еще более, затрясся, упал... и удар с ним приключился... Н. П. не соглашалась, однако, оправдать Вержеса. Я сказал, что оправдывать убийство вообще нельзя, но не нужно и так строго обвинять только за то, что оно совершено открыто и честно, а не подло и скрытно, разом, а не медленно, как у нас делается... Отсюда разговор легко перешел, конечно, к ослиной добродетели, которой Н. П. произнесла панегирик, а я захохотал. Смех мой ее озадачил и даже несколько оскорбил. Начался спор, в котором я доказывал, что честный и благородный человек не может и не имеет права терпеть гадостей и злоупотреблений, а обязан прямо и всеми своими силами восставать против них. Вместо всякого ответа на мою демонстрацию в этом смысле Н. П. только руками всплеснула и воскликнула: "Ох, какой он вольнодумец, господи боже мой!" Скоро, однако же, она согласилась, что вольнодумство это очень благородно, но прибавила, что оно может быть гибельно. В этом я с нею согласился. Разговор перешел потом к их маленькому сыну -- Саше. Н. П. в отчаянии от его тупости, а я ее уверяю, что он мальчик очень и очень умный. В самом деле -- это очень даровитая, самостоятельная натура. Он в состоянии слушать и решительно не слыхать объяснений и наставлений, которые ему навязывают и которых ему не угодно слушать. Он не может выучить наизусть ни одной строчки, которой не понимает, и поэтому хуже всего идет у него катехизис, которого, конечно, и нельзя понимать умному человеку. Даже в самых его движениях, в голосе видна какая-то своеобразность. Если он заплачет, то уж по-русски -- заревет, давая полную волю слезам и крику; если рассердится, то крикнет и рукой картинно махнет, и это, конечно, значит, что его чувства не ограничиваются словесным выражением, а рвутся проявиться на самом деле. Он также терпеть не может, чтобы с ним принимали тон, какой обыкновенно употребляют с маленькими детьми, -- тон подслащенный, снисходительный, улыбающийся... На подобный тон отвечает он односложными фразами и только тогда может разговориться, когда с ним начинаешь толковать серьезно, как со взрослым. Ему лет семь или восемь. Я уверен, что это богатая натура, ленивая от сознания своих сил и упорно противящаяся скверному влиянию ложной цивилизации -- от обилия неиспорченного здравого смысла... Андреевский вчера рассказал мне, как у них Вышнеградский врет, надувает и надувается... Однажды он читал у них о Иоанне и страшно ругал его за что-то (вероятно, в противоречие Караимзину, из которого читал он). Вдруг входит принц Ольденбургский.49 Он соскочил с кафедры (что не принято там), отвесил низкий поклон и сел только после приглашения принца. "Итак", -- начал он и опять повторил все, что было сказано, только в противную сторону, то есть хваля Иоанна. Принц ушел, и Вышнеградский спрашивал воспитанников: "Что, он у вас часто бывает?.." -- "Да,-- говорят ему,-- почти каждый день". -- "Вот как! Ну да, разумеется, нечего ему делать-то, так и ездит..." Этот анекдот хорошо характеризует Вышнеградского, равно как и то, что он в классе назвал Адр. М. бездарным за сочинение, а сам у нас на лекции восставал против подобных объявлений, называл их варварством и гадостью в последней степени...
Вечером от М<ашеньки?> перевалился я к Галаховым. Алеша был в цирке, Сергей Павлович сидел с Варварой Алексеевной, и, кажется, оба были не в духе. Он находится, должно быть, под влиянием назначения Прянишникова. Варвара Алексеевна тотчас стала просить меня прочесть что-нибудь. Но читать было нечего. Обратились к старым книжкам "Современника". Сергей Павлович сказал, что очень хороши "Записки учителя музыки",50 а Варвара Алексеевна вместе с Натальей Алексеевной стали меня просить прочесть их. Отказаться было нельзя, но я их читал прежде, повторять не хотелось, и я озлился. Мгновенно стал я мрачен, в сердце была какая-то ярость, тяжело было, и черт знает какое скверное расположение духа пришло при мысли о необходимости читать для других то, чего бы я сам не хотел читать. Я все старался оттянуть чтение, толковал с Сергеем Павловичем об Искандере, которого он наповал ругает, прибавляя, что с ним был хорошо знаком брат его,51 который, может быть, имел бы такую же участь, если бы не умер заблаговременно. К счастию, судьба бросила под руку Варваре Алексеевне первый том "Легкого чтения", и я вызвался прочесть для них "Дневник лишнего человека".52 Они согласились, и в ту минуту дурное расположение мое прошло; мне стало легко и спокойно. Но как я страдал, приятно страдал, читая первую половину рассказа, никем не тревожимый и не прерываемый... На половине нам помешали, и впечатления раздвоились... Пришел Мартынов-fils, а потом père, {Отец (франц.). -- Ред. } стали толковать о родовой чести, о потере которой он очень сожалел, чем возбудил во мне желчный смех... Потом Наталья Алексеевна отправилась делать чай, и чтение на время прекратилось. Мы остались вдвоем с Варварой Алексеевной, и я стал ей говорить совершенно беззастенчиво о своей застенчивости, неловкости, незнании светских приличий, неуменье держать себя в обществе и т. п. Она соглашалась, что я действительно не боек, но утешала меня тем, что все означенные достоинства находятся во мне не в столь высокой степени, как я думаю... А в самом деле -- какое ужасающее сходство нашел я в себе с Чулкатуриным...53 Я был вне себя, читая рассказ, сердце мое билось сильнее, к глазам подступали слезы, и мне так и казалось, что со мной непременно случится рано или поздно подобная история. Чувства же, подобные чувствам Чулкатурина, на бале мне приходилось не раз испытывать... Вообще с некоторого времени какое-то странное, совершенно новое, неведомое мне прежде, расположение души посетило меня... Я томлюсь, ищу чего-то; по пятидесяти раз в день повторяю стихи Веневитинова:
Теперь гонись за жизнью дивной