И каждый миг в ней воскрешай,
На каждый звук ее призывный
Отзывной песнью отвечай...54
Жизнь меня тянет к себе, тянет неотразимо. Беда, если я встречу теперь хорошенькую девушку, с которой близко сойдусь (разумеется, не из разряда Машенек), -- влюблюсь непременно и сойду с ума на некоторое время. Итак, вот она начинается, жизнь-то... Вот время для разгула и власти страстей... А я, дурачок, думал в своей педагогической и метафизической отвлеченности, в своей книжной сосредоточенности, что уже я пережил свои желания и разлюбил свои мечты...55 Я думал, что выйду на поприще общественной деятельности чем-то вроде Катона Бесстрастного или Зенона Стоика...56 Но, верно, жизнь возьмет свое... И как странно началось во мне это тревожное движение сердца!.. В первый раз шевельнулось оно во мне, когда я услышал от Б. Куракина, что княжна Трубецкая -- очень бедная девушка -- выходит за Морни. Не могу определенно вспомнить своих чувств в ту минуту, но знаю положительно, что с тех пор я не знаю покоя, и социальные вопросы переплелись в моей голове с мыслями об отношениях моих к обществу, в котором мне именно суждено жить. Вместо теоретических стремлений начинается какая-то лихорадочная жажда деятельности, и деятельности живой, личной, а не книжной, неопределенно безличной и отвлеченной... Что-то будет?.. Может быть, конец моих учебных подвигов совершенно испортится теперешним моим расположением, но противиться ему я не в силах...
Поздним вечером пригласила меня Наталья Алексеевна к себе, будто бы за книгой. Но, в сущности, ей было нужно переговорить со мной. Разговор начался уверением в ее доверенности и расположении ко мне и просьбою, чтобы я постарался внушить Алеше несколько лучшее расположение к матери и более приличное обращение с нею. Я отвечал ей, что мало могу помочь ей, так как причина неуважения к ней сына заключается, по моему мнению, не столько в нем или в ней, сколько в постороннем, но весьма сильном влиянии. "Что же это такое?" -- "Я, конечно, не имею права говорить вам о том, что я угадываю и что вы, разумеется, сами хорошо понимаете, но во что мне, как человеку чужому, мешаться было бы нескромно..." -- "Нет, говорите... Вы нас так давно знаете... Пожалуйста... что вы думаете?.." -- "Сергей Павлович -- именно я нахожу, что обращение Сергея Павловича не больше как перенимается Алешей". -- "Да, это правда... Но что же мне делать?.." -- "Не обращайте внимания на Алешу и даже старайтесь подсмеиваться над его капризами и всякими претензиями. На него ничем нельзя подействовать так успешно, как насмешкой". -- "Но я этого не могу..." -- "В таком случае подождите, когда он будет умнее, потому что чувства любви в нем нет, значит, надобно ждать, когда рассудок убедит его в необходимости уважать, если не любить мать". -- "Но я не могу равнодушно выносить то, что он теперь делает... Мои требования очень невелики. Я уже не требую от него любви, я только хочу, чтобы он был со мной вежлив. А то он совершенно не умеет обращаться со мной... Шесть дней мы с ним ссоримся теперь, Варвара Алексеевна его посылает просить у меня прощения, и он приходил два раза, но с какими фразами: "Что, вы всё еще дуетесь?.. Ну, пора перестать..." Я его, разумеется, прогнала от себя. В другой раз он пришел и говорит: "Ну, давайте же мириться... Хотите..." -- Я опять должна была прогнать его..." Все это, разумеется, было рассказано весьма подробно, с женскими объяснениями, переливаниями из пустого в порожнее, десятикратными возвращениями к одному и тому же. Но сущность разговора состояла именно в том, что я записал. Мне стало жаль бедную мать до того, что я хотел обратиться к ней с откровенными упреками в неумении обращаться с сыном, в непонимании истинной любви материнской и пр. ... Я хотел открыть ей глаза на ее самое, но порыв мой удержало и расхолодило меня замечание о том, что она требует только вежливости, замечание, приправленное еще хорошей мыслию о том, что это не только для нее нужно, но и для него, что в обществе вежливость и хорошие манеры необходимы, что она сама хорошо воспитана и утерпеть не может, чтобы не заметить сыну, когда он садится с локтями за стол или грубые речи говорит... Я увидел после этих слов, что тут мне делать и толковать нечего, и поспешил кончить объяснение, сделавшееся мне неприятным, обещавши употребить все мое влияние на Алешу, чтобы внушить ему лучшие мысли. Когда я сошел вниз, Алеша уже спал, и я ничего не сказал ему -- ни тут, ни поутру. И хорошо сделал. А странны семейные отношения этой фамилии. Отец любит сестру своей жены и беспрестанно пикирует свою жену. Сын с малых лет привык к этому и тоже смеется над матерью, когда она скажет глупость. А это бывает нередко. Убитая разными неприятностями (она, кажется, знает своего мужа и сестру), больная, пьющая постоянно какие-то мерзости, она часто бывает не в нормальном положении. Она делается томною, вялою, впадает в изнеможение, глаза посоловеют, она ничего не слышит, отвечает будто спросонья, физиономия получает жалобно-кислое или сонно-апатичное выражение. Тут, если станешь непременно вызывать ее на разговор, она начинает говорить с сердцем разные глупости. Воспитана она дурно (хотя и говорит на трех языках, кроме русского), круг ее понятий очень ограничен, занятий она никаких не имеет. Встает в 10 часов, пьет кофе в постели, лежит до 11, около 12 сходит вниз, в час завтракает или пьет чай, потом сидит, смотрит, разговаривает -- о погоде, о визитах, о знакомых, о письме, вчера полученном, и т. п. С двух часов (если она не уходит гулять или с визитами) отправляется к себе и, кажется, ничего тоже не делает или присядет за какое-нибудь шитье или вязанье. Часа в три начинает одеваться к обеду. От пяти до шести обедают. После обеда Сергей Павлович сидя спит, а она сидит в его кабинете, иногда разговаривая с сестрой или гостями, если есть гости, а чаще так, задумавшись или, лучше, дремля. Когда я бываю, то читаю обыкновенно что-нибудь, реже -- рассказываю. Но и это бывает как-то вяло и бездушно. "Comme c'est joli" -- больше ничего нельзя услышать о хорошей повести. О других говорится: "Comme c'est drôle". {Как это прекрасно... Как это забавно (франц.). -- Ред. } Через неделю все это позабывается, равно как и вообще разговоры забываются. Двадцать раз говорил я о медицинских разжалованных студентах и каждый раз снова должен был рассказывать историю, как они разжалованы и куда посланы.57 Немного позже Наталья Алексеевна отправляется к себе -- переодеться к вечеру (не каждый день, впрочем). В девять часов чай... После чая, часу в одиннадцатом, посидят немножко, поговорят, и в одиннадцать Сергей Павлович ложится спать. Наталья Алексеевна отправляется к себе и сидит еще несколько времени -- говорит, что она пишет письма по вечерам. Но я знаю достоверно, что ее корреспонденция вовсе не может быть названа слишком обширною... При таком образе жизни -- где же быть веселой и довольной... А сердце у нее от природы доброе. Она все желает иметь милльоны,58 но для того, чтобы раздавать их, как она говорит. Сына своего она -- уверяет, что любит; вероятно, в самом деле она в этом уверена, да и нельзя же матери не любить сына. Но теплой материнской любви она не понимает. Она тешит сыном свое самолюбие, когда его хвалит и балует; и то же самолюбие оскорбляется в ней, когда он выказывает ей свое неуважение... Он-то сам ее уже совсем не любит, потому что презирает ее. Он от природы не глуп, но никогда не учился, не думал, развит более физически, нежели умственно, -- так что двенадцати лет он уже имел полное понятие о всех тонкостях половых отношений, а теперь, четырнадцати лет, уже изведал их на деле; рассуждать же логически не умеет и злится, когда его поражают в споре, что я часто делаю. Он понимает, что бессилен против меня спорить, но согласиться не хочет. Это сознание своего бессилия заставляет его прибегать к авторитетам. И первый авторитет его -- отец, затем -- разные господа из важных его знакомых, из учителей и т. п. Впрочем, как мальчик, никогда о себе не думающий, он держится авторитетов этих только в теории, когда речь зайдет о деле, а на самом деле всегда руководствуется одной своею прихотью. Если бы он был беден, попал в хорошие руки и знал, что ничего не получит в жизни без собственного труда, то из него еще могло бы что-нибудь выйти. Теперь же никакого толка не будет. Так и выйдет из лицея -- пустым, надутым малым, не умеющим определить своей последней цели, с узким взглядом, с самыми варварскими предрассудками. Он, впрочем, может быть, и честен будет, по крайней мере формально. Нет, однако, -- сомневаюсь я в этом...
7-го числа начались у нас лекции. Вечером был я на уроке у Куракиных, и Борис сказал мне между прочим, что кн. Трубецкой, отец невесты Морни, много проказил на своем веку, так что даже с него сняли княжество, и он пишет на визитных карточках своих: M-r Troubetzkoj né prince Troubetzkoj. {Господин Трубецкой, рожденный князь Трубецкой (франц.). -- Ред. }59 Это забавно. Морни сам, по словам Бориса, просто parvenu, {Выскочка (франц.). -- Ред. } нажившийся от ажиотажа, особенно во время сопр d'état, {Государственного переворота (франц.). -- Ред. } и что самое начало его известности относится к 1848--1850 годам. Борис прибавил при этом: "Да иначе и не может быть с братом Луи-Наполеона..." Это мне нравится... Вообще Борис обнаруживает стремление к развитию, расспрашивает меня о философии и религии и сказывал мне, что кн. Щербатов60 говорил его maman, {Матери (франц.). -- Ред. } что лучше поступить на математический факультет, так как там лучше способности развиваются: все надобно думать и соображать самому. Отчасти это, конечно, и правда. Но более, мне кажется, зависит развитие от способа занятий, нежели от самого предмета их. А Чернышевский может служить прекрасным доказательством...
Вечером вчера зашел я к Решеткину.61 Этот молодой человек успешно развивается. Некоторые догматические формы стоят еще в его голове нетронуты; но уважение к разумным убеждениям уже сильно в его душе. Мы толковали с ним о несоразмерности состояний, о роскоши, о браке, и он совсем не чуждается радикальных объяснений, которые я делал ему на этот счет. В глубине души он даже давно сочувствует им и смутно предугадывал их, но только прямо высказать боялся до сих пор. Между прочим, он давно согласен был со мною касательно несчастных женских омнибусов.62 Когда я заметил, что они чувство любви совершенно отделяют от удовлетворения животной похоти мужчины, он рассказал мне, что сам видел в ...... девушку, которая, спокойно отдавая себя на удовлетворение всякого, плакала навзрыд, когда мужчина, которого любила она и который пришел к ней, рассердился на нее за что-то.
Другой случай рассказывал ему знакомый: девушка ..........вдруг зарыдала, когда он поцеловал ее, и после того не могла утешиться, проклиная свою горькую участь... Для меня это очень замечательное явление. Решеткин говорил еще о Левшине, сыне А. И. Левшина, поступившем тоже в университет в нынешнем году.63 Судя по его словам, это должен быть хороший человек, и не фанфарон, и не охреян,64 вроде Демидова.65 Демидов этот, получая 200 000 доходу в год, чуть ли не все их проживает, ничего не делает, пьянствует, шатается по ....... получил даже, говорят, шанкер... Вот уж это непростительно: он имеет все средства быть постоянно в самом лучшем обществе, проводить время в занятиях благородных и полезных, приносить, наконец, пользу обществу. А вместо того он черт знает на что тратит и свою жизнь, и свое богатство... Этот человекистоит всякого презрения. Но, странное дело! -- возвращаясь от Решеткина, я дорогой мечтал о том, как бы можно было познакомиться с Демидовым... Мечты эти влезли в мою голову совершенно бессознательно, и когда я заметил их, то успел только удивиться и, конечно, переменил предмет своих дум...
9 января
Вчера я поверил свои томленья и тревожное состояние сердца М. Шемановскому.66 Но он привык смотреть на меня как на абстрактную идею, как-то воплощенную, и потому не поверил моим чувствам и отделался шуткой. Он, впрочем, не может, кажется, в самом деле понять мое состояние. Даже если б то же и в нем произошло, то едва ли он понял бы... Да и я-то много ли понимаю тут?.. А между тем судьба готовит мне испытание, может быть. Вчера Благовещенский подозвал меня к себе перед лекцией и, начавши с Плавта,67 предложил мне отправиться на Моховую, к А. Н. Татаринову, которому он рекомендовал меня давать уроки его пятнадцатилетней дочери...68 Что, если она хорошенькая и умная девушка?.. Что, если это доброе и радушное семейство?.. В теперешнем своем настроении я рад всякой живой душе, которой мог бы говорить о своих душевных тревогах... Чувства мои рвутся наружу с страшной силой. И что, если я встречу сочувствие? С трепетом, но с сладким трепетом и ожиданием еду сегодня к Татариновым. Теоретически -- я боюсь, что она очень хороша и завлечет меня; но в глубине души -- мне ужасно хочется, чтобы это было именно так, и я очень опасаюсь, что она дурна или глупа, так что мои надежды и опасения лопнут при первом взгляде на нее. А между прочим тревожное состояние души моей выразилось вчера очень оригинальным образом. Еще с утра на лекции Срезневского по поводу какого-то слова его, совершенно ничтожного, у меня вдруг родился целый ряд идей о том, как можно бы и как хорошо бы уничтожить это неравенство состояний, делающее всех столь несчастными, или, по крайней мере, повернуть все вверх дном: авось потом как-нибудь получше уставится все... Этот странный порыв, конечно, скоро был успокоен хладнокровным рассуждением, доказавшим, что подобное намерение глупо. Но все-таки в душе осталось чувство, что надо же делать, если делать, что нечего сидеть сложа руки. В таком настроении был я, когда получил следующее известие. В "Сенатских ведомостях" напечатан был указ, в котором говорилось что-то о крепостных.69 Весть об этом распространилась по городу, и извозчики, дворники, мастеровые и т. п. толпами бросились в сенатскую лавку покупать себе вольные. Произошла давка, шум, смятенье. Указы перестали продавать... К.70 ходил вчера в сенатскую лавку. Чиновник ответил на его вопрос об указе касательно крепостных. "Нет и не было..." Но тут же, в две минуты, которые К. пробыл в лавке и возле, человек пятнадцать разного звания приходили спрашивать об этом указе, и всем тот же ответ. Говорят, что извозчики оставили своих хозяев, многие, рассчитав, что теперь им оброку платить не нужно и, следовательно, от себя работать можно, что гораздо выгоднее. Сп. <?> встретил третьего дня вечером двух пьяных мужиков, из которых один говорил, что мы, дескать, вольные с Нового года, а другой ему возражал: "Врешь, с первого числа"... Это меня возбудило и настроило как-то напряженно. Вечером заговорили опять об этом указе, и Авенариус,71 думая сострить, самодовольно заметил, что для студентов Педагогического института эта новость не может быть интересной, потому что у них нет крестьян. Лебедев72 стал, по обычаю, очень тупо острить на этот счет, и я, видя, что дело, святое для меня, так пошло трактуется этими господами, горячо заметил Авенариусу неприличие его выходки. Он хотел что-то отвечать и, по обычаю, заикнулся и, стоя передо мной, только производил неприятное трещание горлом. Я сказал, что его острота обидна для всех, имеющих несчастие считать его своим товарищем, и что между нами много есть людей, которым интересы русского народа гораздо ближе к сердцу, нежели какой-нибудь чухонской свинье... Выговоривши это слово, я уже почувствовал, что сделал глупость, обративши внимание на слова пошлого мальчишки; но начало было сделано, Авенариус сказал мне сам какую-то грубость, и я продолжал ругаться с ним, пока не заставил его замолчать грозным движением, которое нужно было растолковать как намерение прибить Авенариуса. Движение это было уже не искренно, а просто рассчитано, и через пять минут я совсем эту историю позабыл, увлекшись течением мыслей Чернышевского в заметках о журналах первого No "Современника".73 Сегодня оказалось, что Авенариус написал на меня басню -- "Освобождение зверей из зверинца"... Содержание ясно из заглавия и показывает, как хорошо смотрит Авенариус на русский народ... До сих пор я воображал, что он несколько умнее...74